Я обернулся. Дом горел. Горело все, что строил я. Пылал, наверное, подвал, где оставалось и вино, и водки пять сортов, и пиво в бочках небольших; в подвале стол бильярдный, с которого огонь сдирал зеленый бархат, горел, должно быть, хорошо; в гостиной комнате камин гудел на радостях, что все пылает так кругом, к чему стремился он всегда; дымил ковер огромный на полу и пузырился; а в спальнях наверху белье все больше тлело. Дом разгорался все сильней. Поднялся ветер от реки и вскармливал огонь. Пока взбирался я на холм, огонь выглядывал в окно (я слышал - треснуло стекло), по внешним стенам полз и крышу обжигал. Вот фланги выдвинул пожар: на левом фланге был гараж, на правом - баня. Теперь по кругу все пылало. И только дворик внутренний стоял, под крышей полностью стеклянной,- там нечему гореть. Затем от жара затрещало и рухнуло стекло - на розы, зелень и деревья, на, в форме капли сделанный, бассейн. А дальше все валилось и трещало, и в гараже взрывалось все подряд. Весь дом горел, быть может, час. Я начал строить дом в пятнадцать лет. Сначала маленький совсем. В сосновом сказочном бору. Я долго место выбирал. И начал строить у реки, почти ручья, подальше от дорог, без всяких там удобств, одна лишь комната и печка, железная кровать и умывальник, из развлечений только книги. За лето полностью построил: среди густых деревьев мой дом был еле виден. Я жил один. Мне было неуютно. И, стыдно вспомнить - я боялся темноты. Пугался леса темного, когда, ночами, выйдешь на крыльцо и видишь только контуры деревьев ближних, шуршание и треск за ними, и шум воды на перекате. Привык затем, обжился, и приспособился гулять по вечерам лишь мне известными тропинками в темнеющем лесу, когда вверху еще светло и розовеет небо на закате, и запах утренней росы, не появившейся еще, уже витает, испаряясь. Промок однажды под дождем, вернулся в дом и печку растопив, и отогревшись, я понял ясно, что так и буду дальше жить. Но долго многого боялся: вдруг одиночество страшило; вдруг голоса в лесу ночные; то бесполезность бытия, а то вселенной бесконечность. Не может радовать жизнь, когда тебе пятнадцать лет. Вот перед сном ходил по лесу - все так знакомо и привычно, так сумерки легки и окружение приятно и птиц ночные голоса, и краем глаза, зреньем боковым, я уловил деталь, которой быть здесь не должно. Она тотчас исчезла за деревья. Но я вернулся к месту, откуда это видел, и не ошибся, точно: к сосновой толстой ветке, шагах в пятнадцати всего, привязана веревка с петлею на конце. Тугим узлом. Прислушался, но только ветер слышал, и пенье птиц и белок перескок, не потревоженных никем. Не потревоженных ничем. Стоял и ждал чего-то тщетно. Недолго ждал,- петля манила. Веревка гладкая блестела, податливость попробовать звала. Кругом,- ни ветки сломленной, ничьих следов, ни запахов ничьих. Я ствол поваленный нашел и подтащил его к петле. С трудом. Уже темнело. Ногами встал на ствол и сунул голову в петлю. И так стоял, не слыша ничего, на фоне, в лунном свете серебристой, нешелохнувшейся сосны, таких как я десяток пережившей. И стало стыдно мне, неловко. Побрел домой. А годы лепетали о себе. Вот вкралась мысль о предназначении своем. Такая мерзкая мыслишка, длиной с десяток лет. И сколько дней бесплодных и ночей я мучился над ней. И все, казалось, бесполезно. Проснешься ночью,- все черно, в трубу погреться ветер залетит и сипло взвоет, подует из окна, остынет печь к утру и в умывальнике вода, замерзнет зверь в лесу и псы в холодных городах,- такая к миру жалость и к себе. Никто, я так жалел о том тогда, ко мне не приходил. А мне хотелось быть с людьми. Ночами на дорогу выходил с открытою душой и редких путников манил - о жизни говорить, о бесконечности, о звездах. Бежали все, меня завидев. Дурная слава понеслась о тех местах, где я живу. Дорога заросла. И только я умел по ней пройти, и дальше - к дому, шел один. Годами позже многие стремились приблизиться ко мне, но к времени тому,- я передумал. Пока же мучился с собой. И принялся читать с тоски ночами напролет. Я бредил утром в полусне прочитанно-прожитым, и год спустя заметил за собой - любовных сцен не пропускал,- читал и перечитывал их. Учился разным быть в постели. От ласк моих девицы млели и распалялись все сильней. Но сам я распалялся больше и выходил на темную дорогу,- искать заблудших женщин. Они, конечно, где-то были, блуждали где-то в темноте, меня не замечая. И чтоб заметней быть для них я вышел в люди. Ранним утром. Не так уж лес непроходим. Бежал почти, заметив деревеньку и разудалые, заслышав, голоса. Здесь пили водку в основном и я с нее же начал с ними. Где брали водку, я не помню; и многих за столом в теченье долгих лет - не помню; событий, проишествий - никаких. Одно лишь: все перепились. Одни уснули за столом, другие - где попало. А я полез на сеновал. Там кто-то спал уже, дыша тихонько в темноте. И по дыханью одному, по неглубокому, грудному, по нежности и мягкости его, я догадался - баба спит: напротив за столом сидела, подмигивала мне и улыбалась пьяным ртом, бесформенным от пьянки, и знала, что я сплю на сеновале, но все ж сомненья,- а вдруг случайно забралась сюда она,- во мне не умолкали. Когда рука ее коснулась живота и, вроде как безвольно, меж ног моих упала. Она, конечно, не спала. Но знанья книжные мои - тотчас пропали. Она же потянулась и сказала:"Я мальчика хочу". И только после,- объятих пьяных, перегара, какого-то кряхтенья, одежд каких-то длинных, сопения, движений, слов, я понял: мальчик - это я. В такой тоске лежал затем, закончив дело, когда она спала. В такой тоске. Потом так всякий раз. Я не запомнил всех. Но бесконечную тоску, безмерную, пустую, как будто я внутри огромного воздушного шара, а все вокруг - за стенками его, я помню,- чувствовал тотчас после сближения; из них,- одна из десяти не оставляла пустоты, не оставляла сожаленья. И что же делать дальше - я не знал. Как дальше жить в свои семнадцать,- так много лет уже прожито. Редки в семнадцать лет раскаянья о прошлом. Я дом почти не вспоминал. Лишь утром после пьянки иногда, когда похмелье не вмещает голова. С тем большим сожаленьем, чем больше выпил накануне. Но возвращаться было поздно. Блевотина прилипла к сапогам. Когда я утром вышел со двора,- еще и птицы не запели, еще и солнце не взошло, цветы к нему не повернулись,- мне было двадцать лет. Я думал, может быть в других краях - другие люди. Я сутки шел, затем вторые,- такая передышка всякому нужна,- и по дороге размышлял: раз я о жизни знаю столько, мне рассказать другим о ней необходимо. Так жажда творчества проникла в сердце мне. И отравила. На третьи сутки я увидел город. Он растилался предо мной, расчерчен словно по линейке при взгляде с высоты. Курились трубы, скрывали дымом горизонт. Мелькали люди и прятались в домах. Огромных. На сотни человек. И жили там друг с другом, и ели-спали в помещении одном. И я построил также дом. Такой же точно, как у всех. Везде и все - одно и то же. Нашел работу - скучную, как всякий труд за деньги. Работал днями напролет. И вечерами только - отдыхал: на тесной кухне, в полу-тьме, курил без перерыва, творил без перерыва, искусство создавал. Так год прошел. За ним по кругу год другой. Я в тайне холил гений свой. Я в одиночестве своем не распылял его впустую. Но невозможно одному своим искусством наслаждаться. Как будто, будучи богатым, копить еще, еще, еще, не наслаждаясь ни едой, одеждой, праздностью, комфортом, ни завистью других. А вдруг умрешь в вечерний час. Без славы, без любви, без всенародного признанья. Посмертное признанье хорошо, да только пользы не приносит. И я метался по углам. Ночами. Закончив труд, из одного угла в другой, и, благо комната пуста, шагами мерил расстоянье в бездарной полной темноте, лишь зуб о зуб во рту скрипел - от безысходности и злости и бесталанности своей. Так долго длится не могло. И, отдыхая от всего, я снова пил,- все больше, больше, затем почти без перерыва, без сна, без пробужденья,- одна лишь вязкость опьяненья сопутствовала мне. Такая ночь ко всем приходит: ложишься спать и чувствуешь, что можешь не проснуться. Вот просто так, вдруг сердце заболит, или другое что, но ночь последней может быть. И не исправить ничего, и до утра не совершить. К чему же творчество тогда, сомненья, пьянки, вдохновенье мне,- все спутники его,- зачем? За что? Одно из двух - проснувшись, я решил: одно из них,- искусство только, и больше ничего. Оставил я его. Все вечера теперь свободны были, был предоставлен я себе, спокойно жил на благо метериального достатка и окружающих мещан. Женится только оставалось, и к этому все шло. И все?,- подумал я тогда. Мой дом в лесу глухом, ночные сосны, запах зверя, тоска и вой с волками на луну, убийственный мороз спокойный, прохлада в зной у маленькой реки, мечты,- забыть, прожить и околеть, как пес цепной, лишь на длину цепи свободный и лишь во сне, когда приснится он себе щенком и радости щенячьи ощутит, и засучит к свободе лапами, не просыпаясь - заскулит; завоет, пробудившись, на привязи своей. Его покормят и погладят - и он забудет сон. В который раз собрался и ушел. Но в возрасте таком - гораздо все серьезней,- уже не так спокойно встретишь осень и желтых листьев запахи тревожней. Теперь я знал, куда иду: от города на юге есть река, большая, разная всегда, ее спокойное движенье пробудит иногда,- то грусть и сожаленье; на перекате, в мельканье хариусовых тел,- азарт и возбужденье; и смена этих настроений позволит мне - обманывать себя, когда не будет вдохновенья, что жизнь и так довольно хороша. И моего присутствия достойна. Достиг реки не скоро. Затем ходил по берегу еще, все место выбирая, какое мне хотелось. Потом нашел и долго строил дом. В котором можно умереть. Он получился вот такой: фасад высокий, внутри без перекрытий, был предназначен для гостиной и кухни маленькой в углу; двухэтажных два крыла за ним, в которых комнаты и спальни, библиотека, кабинет; двор внутренний закрыт стеклом со всех сторон - там зимний сад, бассейн и баня; в подвале тир, бильярд и бар; котельная, гараж. Все сделал так, что мог не выходить из дома месяцами. Годами, если надо. К предназначенью своему был полностью готов. И творчество мое,- тяжелый, тяжкий труд,- себе все подчинило и расписало дни, лишь воскресенье исключая, по минутам. А в воскресенье - божий день - я отдыхал, ходил по лесу, рыбачил на реке. Так время шло, что я его не замечал. Когда хотелось - выпивал, а то, все ближе к ночи почему-то, седлал автомобиль и, за пол-ночь уже, в пустынный город заезжал. По темным улицам его, неузнаваемым, кружил. У ресторана тормозил - немного выпить закусить, когда хотелось мне. Один любимый был: в подвале размещен и стилизован под охотничью избу. И обнаружил я пристрастие в себе к хорошей кухне и вину. На сцене крошечной в углу играли двое музыкантов, один на скрипке, на синтезаторе другой, и с ними девушка, высокая, с прямой и стройною спиной, мне пела только одному: "Заходите к нам на огонек...", и я все время заходил, уже не зная точно, почему. Так познакомились мы с ней. Уставшую к утру я провожал ее домой. Она конечно же молчала. Светало - понемногу, что даже края солнца за домами совсем не видно было. Я вспоминал и говорил, как хорошо на берегу в погожий день встречать рассвет, когда ничем не скрыто солнце и ты не скрыт ничем - наедине, вода парит, как молоко и искупаться - наслажденье, и плыть недвижно по теченью на спине и видеть небо с облаками и птиц парящих в вышине. Я приезжал потом домой и отсыпался. Бродил, проснувшись среди дня, по дому звучному, пустому, и каждый шаг мой отзывался. С закатом снова собирался, в который раз чтоб повторить: дорогу, ночь и ресторан, вдвоем прогулку поутру. Вот только тут заметил я, что не работать мне нельзя: на третий день безделья с тревогой просыпался, нелепой, непонятной, безотчетной, и страх, как в юности, ничем не объяснимый, давно, казалось бы, забытый, с тревогой этой появлялся. Я болен был - все тело ныло, ломалось в пояснице, болела голова; бессилен был - с постели до обеда не вставал; пытался напиваться - лишь поначалу помогало, затем похмелье прибавлялось ко всему. Но стоило приняться, через силу, за работу, как все бесследно, постепенно, исчезало. И понял я, что я неволен, и выбора мне нет. Спустя неделю, на закате, я въехал в город без сомнений. Конечно, мог не приезжать, не объясняя ничего. Когда совсем стемнело, спустился в ресторан. Решение исчезло. Я провожал ее домой. По серебристому шоссе затем мы ехали ко мне. И стали жить вдвоем. Она все понимала и оставатся позволяла, насколько нужно было, одному. На двое-трое суток запирался в кабинете, питался черным кофе и печеньем, работал с наслажденьем. Как никогда. Работа шла - без перерыва, без ожидания, пустого, вдохновенья,- само являлось в нужный час, добытое упорством. Спокойно жили мы и просто. На лодке иногда перед рассветом к протоке плыли незаметной и далее по ней - к охотничьей заброшенной избе, в такую глушь, где птицы не боялись никого и грелась рыба в мелководье. Там жили, сколько нам хотелось, купались и лежали не песке, костер на берегу под вечер разводили и пили терпкое вино. Созвездья двигались бесшумно, без звука падала звезда, - мы загадать не успевали, да ничего не нужно было нам. Прозрачна ночь, когда легко и счастье призрачно само. Признание пришло. Не изменилось ничего. И сам все знал о творчестве своем. Но путешествовать вдвоем себе могли позволить. И страны, города, какие знали мы по книгам; соборы, площади в старинных городах; мосты и реки и каналы; кафе и рестораны, - принадлежали нам. Ее не стало. Так творчество закончилось мое и исчерпалось. И дом стоял пустой. Представил я: вот он заполнится толпой, с напрасным любопытством глазеющей на все, трудом что возводилось и годами, с тоской и счастьем вперемешку, лишь уложу продукты, снасти, вещи в лодку и отчалю. И ничего я не оставил. 1998-1999
|
|