Марк КОТЛЯРСКИЙ В белый морок, в никуда... В Вбелый морок, в никуда Молча простираю руки... Ю.Левитанский ...Бог мой, я даже не знаю, дойдет ли до тебя мое письмо! Я даже не знаю, что с тобой, хватило ли у твоей семьи терпения, чтобы вынести все эти умопомрачительные бакинские события; вполне возможно, ты давно покинула апартаменты на улице Саляма Адиля и перебралась в какой-нибудь тихий российский городок. (И тогда... тогда мое письмо отправляется в неизвестность, в никуда, в небытие, но об этом почему-то не хочется думать. Хотя прекрасно понимаю, что такой исход наиболее вероятен. И все же... и все же... и все же...) Ириша, ты слышишь, я здороваюсь с тобой: Здравствуй, Ира, здравствуй, Ира Макарова. "Снова выплыли годы из мрака", и снова, как и десять лет назад, - вдруг, - неожиданно, - властно и нежно пробудилась какая-то неведомая щемящая сила, до поры до времени дремавшая где-то в отдаленье; и – - сквозь пелену тяжелого сновиденья - - сквозь непонятные и невнятные символы - - мне было явлено - - твое лицо. Ты не поверишь, но это действительно так: вновь повторился т о т эпизод из сновидения десятилетней давности, когда - - когда - - незнакомая женщина со следами былого, - но тем не менее - присутствующего обаяния - - нежно и печально промолвила: - Я - Ира Макарова. Неужели ты не узнаешь меня? Но тотчас этот кадр ускользнул, промелькнул и забылся, а из каких-то черных линий, какого-то спиралеобразного вихря вынесло, выкинуло в мою сторону сконцентрированный сгусток света, и оттуда – - медленно - - медленно - - медленно - - покачиваясь на невидимых нитях, поплыл ко мне твой лучезарный облик, твое лукавое молодое лицо, обильно усыпанное веснушками. Я смотрел на тебя, шестнадцатилетнюю, юную, рыжую и чувствовал, как корявые спицы памяти впивались в меня, сминая кожу, и корявая боль воспоминаний раздирала все мое существо. ...Мы стоим на школьном дворе, возле школы номер 19, и это всего лишь второй класс, и я помню - - - отчетливо помню, - - - - вихрастую рыжую девчонку с веснушками. По-моему, это был второй "а" класс, педагога звали Ефросинья Семеновна, а потом ее сменила педагог, которую звали Тамила Шамсиевна, а может быть, все было наоборот. Но тебя я помню всегда. Вот ты, Катя Сулейманова и еще кто-то (не помню... не помню!) - у меня дома, это, по-моему, уже третий или четвертый класс. Мама моя что-то спрашивает у вас, вы что-то отвечаете (но что именно - я не помню, я только отчетливо это вижу; кажется, вы рассказываете о своих занятиях гимнастикой); затем - - словно прорезается голос, как это бывает в кино, когда пропадает, а потом вновь появляется звук; и этот звук - звук твоего голоса: - Катя, - говоришь ты, - ну, чего ты стесняешься, покажи "свечку", и - - Катя, длинная Катя - прыгает на диван и образцово показывает "свечку". ...Подъезд твоего дома. Я провожаю тебя, не помню, как это получилось; по-моему, мы шли откуда-то шумной веселой компанией - и так получилось, что по дороге раздробились - каждый в свою сторону - и мне выпало идти вместе с тобой. (А это уже шестой-седьмой класс.) Я помню - помню - ты стоишь на ступеньках, собираясь подниматься на четвертый этаж, а я хочу сказать что-то и... не могу. Хотя мне хочется упасть перед тобой на колени и признаться тебе в любви (отчетливо помню это чувство, как и ту театральность, с которой мне хотелось это сделать). - Ну, все, - улыбаешься ты, - я пошла. И уходишь. Ты помнишь, Ириша, что вплоть чуть ли не до девятого класса нашим любимым развлечением была невинная коллективная игра под названием "ручеек"? И как замирало от восторга мое глупое сердце, когда мне удавалось, проскальзывая сквозь лабиринт, выхватывать неожиданно твою ладошку, а ты - ты сердилась, фыркала, но все это так, понарошку, и как же было мне тогда весело и хорошо. Я действительно помню многое, что связано с тобой. Я помню твою маму, возвращающуюся домой из детского садика, где она работала. Я помню твою сестру Таню, которая даже была у нас в классе какое-то время вожатой; и еще я помню, как сидел у тебя дома, а тут же сидели ее друзья; и чувствовал я себя как-то неловко - они казались мне такими взрослыми, и я робел, и даже, по-моему, сморозил какую-то глупость. Помню Таню твою беременной, и еще помню, что - если я не ошибаюсь - училась она в медицинском институте. Но вот что я никогда не сумею вычеркнуть из памяти: это - - тот маршрут, которым я проходил почти каждый день мимо твоего дома. С закрытыми глазами, через двадцать, тридцать лет могу описать я этот короткий маршрут. Вот он: я - - выходил - из своего подъезда, обходил с левой стороны хлебный магазин, прилепившийся к нашему дому, огибал будку часового мастера (ты помнишь, конечно, кто это был? дядя Саша, отец Иветты Мирзаян, он еще ходил с палочкой постоянно, носил в любое время года шляпу и каждый раз, когда видел меня, интересовался, как я поживаю...) - - и шел вдоль трамвайного полотна. Базар, прачечный комбинат, баня – нехитрые приметы нашего странного советского быта-бытия - кадры хроники, повторяющиеся изо дня в день, - все это располагалось неподалеку от пути моего следования в гастроном. И все это осталось в памяти только лишь потому, что каждый раз, отправляясь за покупками, я проходил мимо твоего дома, понимаешь?! - и каждый раз - каждый... - каждый... - я, затаив дыхание, ждал: вдруг - - случайно - ты - появишься на балконе или в окне. ...Иногда ты улыбалась мне, чаще - злилась, заметив, наверное, пристальное мое внимание к твоему балкону. Почему-то сейчас, когда нам с тобой уже за сорок (знаешь: на самом деле, к своему возрасту я отношусь довольно-таки спокойно, но почему-то не могу представить, что т е б е - за сорок) - - так вот - именно сейчас - мне стало интересно: - а что ты думала обо мне тогда? - какие чувства испытывала? ...безразличие...? ...презрение...? ...насмешку...? ...досаду...? Или иногда было что-то другое? Неужели? ...Четырнадцатая школа. Спортивный зал. Гандбольный матч. Ты возглавляешь команду девочек нашего класса - ты - порыв, смятение, ты - с мячом в руках - взмываешь над штрафной площадкой: бросок! - го - о - о - л!!! - и растерянный вратарь вытаскивает маленький гандбольный мяч из сетки ворот. Но: стоп-кадр моей памяти зафиксировал тебя в тот момент, когда ты с мячом в руках взмывала в воздух, - как бы - - парила - - над площадкой: этот бьющий в глаза рыжий свет твоих волос, это золото веснушек, эта бездоказательная порывистость. Кажется, в классе восьмом я вдруг вздумал сочинять стихи, и - конечно! - ну, конечно - первый мой опус был посвящен е й - - - Ире МАКАРОВОЙ. Поразили меня твои волосы, Рыжие, как огонь. Мучаюсь и страдаю я, Как заезженный конь. Вот так: не больше и не меньше. Но: мучался ли? Но: страдал ли? Но: любил ли? ...Когда-то сын моей хорошей приятельницы, Иды Мартиросян, непосредственный малыш-философ Вартан, рассказывая кому-то обо мне, заметил: - А э т о т - мамина ошибка. Может быть, и я был твоей ошибкой, или моей ошибкой являются воспоминания о тебе? Это странное чувство, Ириша: оно отнюдь не похоже на первую любовь, и уж - точно - ничего в ней нет от неутоленной жажды обладания, неудовлетворенного зова плоти. А может быть, есть жажда образа, бесплотного, как тягучая тень? Но я же ясно вижу тебя, осязаю, вижу твои глаза, волосы, лицо, тонкую фигуру, нежные руки. Иногда я думаю, что, может быть, ты - это обобщающий символ тоски по несбывшемуся, щемящая тяга к вечной нежности, недовоплощенного идеала. Но почему с такой странной закономерностью ты вдруг возникаешь из забвенья, приходишь ко мне во сны и напоминаешь о себе так, что становится не по себе?! - - так - что оголтелая, полусонная ночь смешивается с явью, и уже не понимаешь, в каком измерении находишься, проваливаясь, просачиваясь в воронку прошлого?! …Когда мы встретились с тобой в последний раз, я спросил тебя, почему ты не ответила на мое письмо, которое я - в таком же безумном припадке - настрочил на обрывках бумаги и послал тебе, не надеясь, что это послание дойдет. Но, как ни странно, оно дошло, и ты прочитала его, но то ли не поняла, то ли не нашлась что ответить, а может быть, и не сочла нужным. Помнишь, мы встретились случайно в этом Богом проклятом третьем микрорайоне, неподалеку от стадиона, и на мой вопрос ты спокойно ответила: - По-моему, и так все ясно, ты сам все написал в этом письме... Я знал, что у тебя уже был ребенок (а вообще их у тебя - двое?), но мне ужасно хотелось знать, кто же твой муж. Но я так ничего и не выяснил. Почему-то мне казалось, что ты должна была выйти замуж за Юру Голубева, с которым стала встречаться еще до окончания школы. (Помню, как встретил вас на одном из школьных вечеров - вы зашли в зал, держась за руки, и лицо твое светилось сиянием неизъяснимой прелести. И еще помню, как я сказал как-то Юрке: "Ты понимаешь, с к е м ты встречаешься?!" - "Да!" - воскликнул он.) Но это, разумеется, плоды моей собственной фантазии. Боже, я многое отдал бы за то, чтобы узнать, вспоминала ли ты хоть раз обо мне за все это время - - - - или тот неожиданный эпизод с письмом остался для тебя странным эпизодом, сумасбродным моим поступком, не заслуживающим никакого особого внимания? Как объяснить тебе, Ириша, что, видимо, тебе суждено так или иначе присутствовать в моей жизни - - пропадать - и - вновь возникать, материализуясь в странных, изматывающе-тревожных снах - - я как бы выделил тебе отдельную страницу - - отвел тебе, как сейчас говорят, отдельный сайт, и в нем - в виртуальной реальности - ты пребываешь всегда. Но я-то з д е с ь - в мире, который далек от тебя; в реальности, о которой, скорее всего, ты не знаешь ни-че-го. Я - здесь, на Святой Земле, на Земле Обетованной, в Палестине, Израиле, Эрец Исраэль, Эрец ха-Койдеш - говорят ли тебе что-нибудь эти звуки, как говорят они мне? Если бы я только знал, что это письмо дойдет до тебя, - - я бы исполнился красноречием и рассказал бы тебе, Ириша, о золотом Иерусалиме и поднебесном Цфате, печальном Назарете и лукавом Тель-Авиве, кучерявой Хайфе и розовощеком Эйлате. Но куда я пишу? Боже, кому я пишу? В какое далекое никуда? В какой белый морок я протягиваю руки? Нет-нет, я пишу и не надеюсь, что это письмо дойдет до тебя, но все же - - Боже, сотвори мне удачу. Если это лихорадочное, странное и длинное письмо дойдет до тебя, Ириша, прошу тебя - - снизойди! - и черкни пару строк. Почерк твой стремительный и четкий, округло-наклонный и лукавый. Улыбнись, читая эти строки. Ира, Ириша, Иришка, Ирина Михайловна Макарова, моя ненастная рыжая звезда, виртуальная невеста всей моей непутевой жизни. Макарова из десятого «а» Напишите мне небо на звенящем, как бубен, холсте; будут петь облака и метаться игривые грОмы, будет дождь свиристеть, будет иволга плакать от счастья, будет рыжей, как звезды, Макарова из десятого "а". Как она улыбалась! Как сердце мое волновалось! Трепыхалась душа в западне - западне одинокой любви. Исчезали слова, приходили заветные звоны, снились рыжие сны, где Макарова песней плыла. Я забыл эту песню, я имя ее позабыл, я умчался туда, где палит порыжевшее солнце. ...Нарисуйте мне небо. Пусть тревожно поют облака, пусть Макарова вспомнит, как иволга плачет от счастья... ...гибельного шага Ты - благо гибельного шага, Когда житье тошней недуга... Б. Пастернак ...Эхом отдалась приглушенная боль. Он прислушался к себе, поморщился, но, махнув рукой, беспечно продолжил свой путь по длинной улице, усеянной долгими рядами магазинных витрин. Не заглядывая ни в одну из них, он миновал несколько кварталов; ноги сомнительно несли его в сторону книжной лавки - туда, где в переполненной книгами зале бродила между стеллажами и посетителями хранительница его секретов. Под высокими сводчатыми потолками ходили, задирая головы, сутулые книгочеи с изможденными пропыленными взглядами; томные дамочки трепетно касались обложек с дамскими романами, с которых пышноусые кабальеро обещали долгожданные грезы любви; сухопарые, как выжатое белье, технари кидались на компьютерную литературу, как коршун на падаль; прыщавые барышни требовали дополненное издание кама-сутры, а хмурые грузины ретиво хватались за детективы, как утопающий хватается за соломинку. В этом жирном пиршестве духа, в этом угаре книжных страстей, в этом лабиринте смачного умохранилища, в этом мутном мареве мимолетностей - - вдруг внезапно невзначай нелепо - - Лиора… - …Лиора - она протянула свою мягкую ладошку, улыбнулась и словно распахнула свои огромные глаза. - Лиора! - эхом прозвучало под сводчатыми потолками. - Лиора, Лиомпа… - повторил я, вслушиваясь в сочную магию этого имени, словно припоминая что-то. Лиора: лунный луч, тоненькое, серебряное звучание тоски, сыроватый запах жимолости, плавные переливы волн, уютное посверкивание звезд... ...не возносясь и не куролеся, не рядясь в чужие одежды и не пытаясь петь с чужого голоса, - не стеная и не скорбя - - она - пробирается своим, торным путем, туда - где - - "звезда с звездою говорит..." И стоит, как зачарованная, слушая эту бесхитростную вечную речь, стараясь затем - позже - в окружении образов и мыслей, людей и книг - -перевести эту бессвязную речь в собственное говорение сердца. ...она вздохнула легко, улыбнулась звездам - и снова продолжила свое любимое общение с вечностью. - Простите, - обращается она ко мне, - я должна обслужить покупателей. Продавщица? Боже, до чего мерзопакостен суффикс в этом слове, будто ставит печать, намертво припечатывает, штемпелюет, утрамбовывает, выбивает, вычеканивает инвентарный номер: - про-дав-щиц-а. Когда я с ней познакомился поближе и когда свет ее лучистых сонных глаз пробил жесткий панцирь моего скепсиса, мне стало казаться, что: облик ее был явлен мне - - то ли в чахоточном, харкающем туберкулезной слизью Петербурге, - то ли в гулком, гортанном Будапеште, - то ли в чопорной надменной Вене... Да-да, в Вене. В Вене, на площади возле городской ратуши, в ночь перед Рождеством, когда гремела духовая музыка и снежинки кружились в вихре венского вальса, и краснорожие австрийцы медленно и смачно цедили из грубых глиняных кружек дымящийся глинтвейн и аппетитно давились горячими, бронзовыми, запеченными в тесто сосисками. Тогда, когда сноп яркого света ударил в узорные стекла степенной ратуши и оркестр грянул туш, и тоненько прозвенел проскочивший мимо трамвай, - - - тогда - я увидел тоненькую девушку в шубке, разительно выделявшуюся среди всей этой вышколенной бюргерской шоблы. - О чем вы думаете? - голос Лиоры выводит меня из состояния космоса. Она стоит рядом со мной, в магазине никого нет, и я вдруг - неожиданно для себя - провожу как бы нехотя по ее спинным позвонкам, словно по клапанам капризной флейты. И тотчас - в ответ - ее гибкое тело откликается на прикосновение; будто горячая волна проходит под моей ладонью. "Когда это было, когда это было, во сне, наяву..." Когда это было? Когда были эти лихорадочные объятья, эти невнятные поцелуи, эти бессонные всхлипы, эти пронзительные укоры совести? Страсть размывает временные рамки, страсть дорисовывает сюжет. В маленькой уютной гостинице, в номере окнами на старую площадь, под высокими сводчатыми потолками - мы проклинали прошлое. ...и увлекая за собой закручивающимся серебряной спиралью вихрем в воронку кружась с холодной космической скоростью беспощадно поглощая засасывая прожитую жизнь мужей детей знакомых мораль книги (прощайте, проклятые книги!) гулом пролетевшего самолета слова звучавшие неразборчиво противоречиво без знаков препинания бессвязная речь шепот лепет любовь моя Боже что мы делаем что мы с тобой делаем будь проклята эта бездумная жизнь эта свора вращающихся вокруг жаждущих исповеди присасывающихся к душе моей безбожные вампиры иваны забывшие свое родство уродство милый поцелуй меня что мы делаем я дала зарок не поддаваться чувствам я скромная женщина с неярко выраженными признаками аутизма шутишь все шутишь какое у тебя красивое тело кожа глаза волосы прости меня я ужасающе банален поцелуй меня что мы делаем не говори ничего молчи молчи почему ты так долго не приходил молчи молчи молчи Звездная вспышка Рождение сверхновой Горы Лощины Перелески И: свист ветра И: легкое эхо стремительно ныряющее то вверх то вниз и пропадающее в себе самом роняющее собственные отголоски как капельки серебряной росы… Молния ... блеснула и пропала, раскроив небосвод острым блеском своим. Ткань небесная, поврежденная, развороченная - всего на миг и – - тут же: свернулась, сгустилась, поглотила этот молниеносный выпад и пропала в себе самой. Гром. Прогрохотал, прогремел и затих. Дождь. И затренькали капли дождя тоненько-тоненько, выводя нехитрый скрипичный мотив. И: все мысли о дожде, все взгляды дождю - - всюду: дождь, дождь, дождь; серебряная мелодия дождя. А молния ... забылась, выветрилась из сознания, и нет ее, и не было... никогда. - Дождь, кажется. Ты слышишь? - Слышу только тебя. - Поцелуй меня. - Я хочу тебя. - Чему ты улыбаешься? Богом забытый отель, не отель даже - хостель, общежитие… черт его знает, как именуется это гостиничное заведение. А вокруг горы и горы, внезапно навалившаяся Вселенная и эти двое в пустынном коридоре, который, изгибаясь, образует небольшой закуток. И вот в этом закутке двое, он и она, шепчутся, и шепот переходит в лепет, в легкий стон, прерывистое дыхание: "милый милый, нет, не здесь, зачем, зачем, что ты делаешь, нет, мне так хорошо, еще, еще, еще..." Ключи ..." Бог знает, что себе бормочешь..." Бесконечные волны, бессмысленно летящие к берегу. - Ты будешь что-нибудь кушать? - Нет, я бы выпила белого вина. - А я, пожалуй, поем. Знаешь, целый день ничего не ел. Будьте любезны - омлет, -салат, бокал белого вина и бокал красного вина. Спасибо. - Правда, симпатичное кафе? - Вид отсюда красивый. Посмотри на эти волны. Или вот еще: солнце, видишь, как оно медленно уходит? Волны бессмысленно летели к берегу, солнце спускалось к горизонту, официантка принесла поднос, аккуратно поставила его на стол; "это омлет, салат, красное вино - для Вас, вот белое вино - Вам..." - Ты довольна? - Попроси у нее льда, пожалуйста. Подали небольшую вазочку с кубиками льда. Солнце касалось воды; ах эта зыбкая грань между уходящим днем и спускающимся вечером, каких-то десять-двадцать минут, быть может, но эта грань, этот зыблющийся свет, постепенно прикрываемый вуалью тьмы. В бокалах плескалось вино, равновесие, кажется, достигнуто, звучит музыка, фоном, фоном, мелодичным бормотаньем, шепотом приятным, наговаривающим, убаюкивающим, расслабляющим. Легкий звон бокалов: - За тебя! Она улыбается: - Да, за меня... Вечер властвует над побережьем, официантка принесла счет, как быстро пронесся час в кафе и так не хочется отсюда уходить. Но музыка звучит уже другая, громче и навязчивее, они поднимаются, расплатившись с официанткой, и идут к морю. Песок мягок и податлив, жара давно уже спала, ветерок так чудесно обдувает, они останавливаются у самой кромки воды, так, что волны легко касаются ног. Он обнимает ее, целует волосы, глаза, губы; ее губы отвечают, обжигающий поцелуй, долгий и бесконечный... и вдруг... словно стряхнув с себя наваждение, она вырывается из объятий: - Нет, нет, не надо... - Что, что такое?! - Уже поздно, сегодня некому уложить ребенка, муж придет нескоро, я должна идти, понимаешь?! Он промолчал. На автобусной остановке она позволила себе улыбнуться: - Знаешь, ты любишь море, я тоже его люблю. Может... может, мы будем встречаться у моря? только так, без поцелуев... Ты не проедешь со мной несколько остановок? - Нет, - ответил он, - пройдусь, пожалуй. Кстати, а ключи у тебя с собой? - Ключи? - удивилась она, - какие ключи? - Ладно, пустяки, - сказал он, - это я так, вертится в голове всякая чепуха. А вот и твой автобус. | - До свидания... - До свидания... "В сущности, что есть любовь? - бормотал он себе под нос, - прежде всего, любовь - это обостренное ощущение скоротечности любви, постепенное возвращенье в сознанье. Наважденье проходит, она почувствовала это, хотя прежде я почувствовал это сам. Я бы еще, может быть, несколько раз переспал с ней, но что за удовольствие без наваждения?" Он шел по улице, размахивая руками, бормотал, говорил сам с собой... В таком состоянии обычно сочиняют стихи. Лучше всех, возможно, получилось у Владислава Ходасевича: Перешагни, перескочи, Перелети, пере- что хочешь - Но вырвись: камнем из пращи, Звездой, сорвавшейся в ночи... Сам затерял - теперь ищи... Бог знает, что себе бормочешь, Ища пенсне или ключи. Он вспомнил, как она удивилась - "Какие ключи?" - и повторил еще раз, усмехнувшись: - Какие ключи? Он никогда не успокоится ...Она бросила его. Восемь лет они прожили вместе в крохотной двухкомнатной клетушке; вернее, в одной комнате жили они, а в другой - его мать, легкая, веселая старушка, с шаркающей кавалерийской походкой, обутая в постоянные войлочные шлепанцы. Сам он был невысокого роста, эдакий вальяжный крепыш с мелкими чертами лица, прыгающими зрачками и горячей, суетливой речью. Его звали просто, буднично и незапоминающе - Роман. Ее звали странно и тревожаще - Мейталь. Она сама не знала, почему родители решили дать ей столь необычное имя; когда же вышвырнуло ее из родного дома и забросило в далекий и непонятный Израиль, выяснилось, что Мейталь в переводе с иврита означает "росинка". Но кто в тех краях знал тогда, что вообще существует иврит? Мейталь была, пожалуй, на голову выше своего незлобивого супруга, стройненькая, тоненькая, с огромными дерзкими глазами, увеличенными большими стеклами оптических очков. Мейталь отличалась невиданным спокойствием, хотя иногда чувствовалось, что спокойствие это видимое и Бог знает что творится в этой хрупкой душе, в этом женственном теле; какие токи бурлят в этой плотской оболочке. Роман был старше своей законной супруги лет на восемь и покровительствовал ей снисходительно. Он считал, что, взяв Мейталь в жены, сделал ей большое одолжение, и мнил, что вводит в большую жизнь очаровательного начитанного несмышленыша, только-только вырвавшегося из родительского гнезда. Иногда к Мейталь и Роману приходили гости, пили, ели, веселились, вели разговоры о литературе, танцевали под обшарпанные пластинки и казалось, что мир этот вечен и устоялся раз и навсегда. И что всегда будут Мейталь и Роман, и мать-старушка веселого нрава, и беспечное застолье, и бессмысленные беседы. Друзья любили эту супружескую чету. Но друзья, собственно, ее и разлучили. А может, так тому и суждено было быть с самого начала? Жизнь сердито подбросила совершенно неожиданный сюжет для столь устоявшегося дружеского мирка, словно не желая мириться с однообразным, пусть и шумным течением событий. Своею жесткою властною рукоюI через восемь лет она забросила в эту милую квартирку Роминого двойника: такого же невысокого роста, с такой же проглядывающей лысиной, с такими же скачущими глазами и такой же стремительно-суетливой речью. Имена, правда, были разные, и звали "двойника" Робертом. К тому времени Роберт, театральный критик, был женат на актрисе-травести, паскудно, но часто исполнявшей детские роли на сцене местного драматического театра. Нельзя было ей отказать в известной смазливости, хотя, честно говоря, многим казалось, что Роберт женился на ней из чисто спортивного интереса, отбив ее у актера из того же драмтеатра. Дельнейшие события, собственно, и развивались, как в плохой пьесе, с той лишь разницей, что люди были живые, а не вымышленные, и плохо было всем. Роберта привел в компанию к Роме один из их общих приятелей, - сухой и костистый, как ухват, - сам тайно влюбленный в Мейталь. Вскоре Роберт зачастил к супругам, и... случилось то, что и должно было случиться. Вначале никто не хотел даже в это верить, предполагая некий злой умысел, чью-то непредсказуемую глупость или просто досужие сплетни. Но вскоре Мейталь действительно ушла от Ромы, сняла комнатку неподалеку от театра и стала жить с Робертом, который ухитрялся жить на два дома. Таким вот образом эта пара просуществовала восемь лет, пока Мейталь не родила от Роберта ребенка. Роберта тотчас смыло с горизонта соленой волной забвения. Немного погоревав и погрустив о своем забубенном возлюбленном, Мейталь, не растерявшая за все это время своего изящества и очаровательности, нашла утешение в объятиях художника-передвижника. Она была старше своего законного супруга на восемь лет и покровительствовала ему снисходительно. Она считала, что вводит в большую жизнь этого очаровательного начитанного несмышленыша, только вырвавшегося из родительского гнезда. К Мейталь и ее супругу-художнику приходили гости, пили, ели веселились, вели разговоры о литературе, танцевали под входившие в моду компакт-диски и казалось, что мир этот вечен и устоялся раз и навсегда. И что всегда будут Мейталь и художник, и мать Мейталь, которую она перетащила к себе после того, как разбежалась с Робертом, и беспечное застолье, и бессмысленные беседы. Друзья любили эту супружескую чету. ...Словно самоутверждаясь, Рома через восемь лет после развода с Мейталь женился на женщине, которая была на восемь лет моложе его. Эта женщина целиком отдала себя Роме, поклоняясь ему как единственному повелителю в ее жизни; она родила от него троих детей и по сю пору подбрасывает своими цепкими хозяйственными ручками дровишки в потухающий домашний очаг. Рома никогда не заводит разговора о Мейталь, никогда не вспоминает ее, он вычеркнул ее из своей жизни раз и навсегда. Но он никогда не успокоится и больше всего на свете ненавидит цифру восемь, от которой, как ему кажется, веет бесконечной тоской. Маринич Городок провинциальный, летняя жара. На площадке танцевальной музыка с утра... Геннадий Шпаликов ...Странную неделю провел я в маленьком, городе В. Будто был я все это время в каком-то полусне, и казалось мне, что летали надо мной ухмылявшиеся шагаловские ангелы, и кривые булыжные мостовые кидались мне под ноги, и звонили мертвые колокола к заутрене, и часы на ратуше игриво наигрывали беспроигрышную мелодию любви. * * * Ах, да, у меня, кажется, в маленьком, провинциальном городе В. произошел странный роман с женщиной лет тридцати, изящной и хрупкой, как китайский фарфор. У нее была красивая фамилия - Маринич, и, шепча ей горячие дерзкие слова, я говорил, что, скорее всего, она произошла из какого-то древнего польского рода, шляхты; но она улыбалась и отвечала, что знать не знает никакой шляхты и что ее родители - простые люди, всю жизнь прикованные к еще более, чем В., провинциальному городку, затерявшемуся где-то далеко в забубённом районе Полесья. - Послушай, Маринич, - говорил я, - ты не знаешь, наверное, своей родословной, ты - женщина из породы аристократок, занесенная в этот нищий никчемный городок заносчивым ветром судьбы. - Может, ты и прав, - отвечала Маринич, - может быть, и нет, но я действительно иногда думаю: как могла я прожить здесь восемнадцать лет? выйти замуж, родить ребенка, провести десять лет какой-то сумасбродной супружеской жизни и развестись, когда жить уже было невмоготу? Впрочем, давай не будем о моем прошлом, ладно? Все эти семь дней Маринич буквально не отпускала меня от себя; она притягивала меня к себе и сама тянулась ко мне; она мучила меня и мучилась сама, изнывала от охватывающего ее жгучего желания - и все же не смела преступить какую-то, ей же самой и определенную черту, за которой уже не существовало дня и неги, любви и смуты, страсти и бесстрашия. * * * ...В этом городке В. стояла тогда жуткая жара, какую не видели здесь лет тридцать; и В. тек потом, как сука, истекающая блудливым соком; В. обуяла невиданная эротическая истома, сексуальная блажь; В. словно впал в бесконечный экстаз, прерываясь на время для приема пищи и сбрасывания экскрементов. Мои друзья, с которыми я приехал в В. и которые привезли сюда на гастроли несколько музыкальных коллективов, признавались мне, что их били мощные сексуальные токи, заставляя разряжаться то и дело в случайных знакомых девушек, подхваченных в ресторане, пятидолларовых проституток, малолетних шлюх-школьниц и великовозрастных матрон, уставших от унылого однообразия супружеской жизни. Охваченные оргиастическим безумием мои друзья вылезали из своих гостиничных номеров только для того, чтобы поменять партнерш и закупить очередную партию презервативов, которые, как спущенные воздушные шарики, устилали постели и ковры. Возле обязательного окошечка гостиничного администратора рядом с загаженным мухами плакатом "Добро пожаловать!" вывесили написанное от руки объявление. Добрым, извиняющимся тоном администрация предупреждала дорогих гостей о том, что в связи с небывало возросшим в В. количеством венерических заболеваний просьба быть поосторожнее и пользоваться презервативами. В соответствии с этой горячей просьбой пополнился и список платных услуг, оказываемых вечно-пожилыми дежурными на гостиничных этажах. Постояльцем отныне, помимо горячего чая в номер, возможности пользоваться холодильником, а также глажки и стирки, предлагалась заодно и пачка презервативов. - Воспользуйся гостиничным сервисом! - подзуживали меня друзья. Но мне не нужен был сервис. Мне нужна была только она - - Маринич: внезапно выскользнувшая, выпавшая, вылетевшая из какого-то третьего измерения женщина. И как настоящая женщина, она вовсе не была совершенной красавицей, ибо, как правило, совершенные красавицы глупы и холодны, их красота это всего лишь временная нашлепка на ладно скроенном теле, и: пройдет десяток-другой лет - глядишь и нет совершенства, а есть только поношенная, как старый костюм, внешность; нет - истинная женщина остается истинной женщиной навсегда; ее не берут годы, ее не точит время, ее не обезображивает старость. Мне нравилась Маринич. Мне нравилось, как она ходит, как одевается, как разговаривает с людьми, никогда не повышая голоса и всегда обезоруживая даже самого непримиримого собеседника своей укрощающей улыбкой. Мне нравилось смотреть, как она кушает (вкушает!), как изящно держит вилку в руках, как элегантно уминает бутерброд с красной икрой, как, нежно держа в руках бокал, отпивает из него небольшой глоток заморского вина. Мы вели себя как опытные любовники и в то же время как шаловливые дети, впервые дорвавшиеся до запретных взрослых игр; мы задыхались от запредельных поцелуев, от пожирающего все наше существо желания, но и боялись его, но и не давали ему сжечь наши тела. Эта восхитительная нега недообладания! Эта мучительная страсть недообладания! В одну из глубоких ночей, когда В. спал, устав от незнакомой жары, мы шли с Маринич по просторному бульвару, и таким вот образом дошли до ее дома. Мы стояли долго возле парадного подъезда, обнявшись и прижавшись друг к другу, и я решил, что именно сейчас она не сможет отказать мне, и мы поднимемся в ее квартиру, и там наконец случится эта проклятая долгожданная близость; там мы наконец отключим свой разум и дадим команду иссушенным жаждой телам ("они сплелись, как пара змей..."). - Маринич, - шептал я, - пойдем Маринич, поднимемся к тебе, Маринич, я так хочу тебя, Маринич, неужели и сейчас... ты... солнышко мое... нежная моя... желанная моя... И вдруг почувствовал, как она отстраняется от меня, пытаясь высвободиться из объятий. - Не надо... - жестко сказала она. - Ну, почему, Маринич?! - взорвался я. - Не хочу, не спрашивай, - буквально отрезала она; голос ее был жестче жести и незнакомый угрюмый огонь блеснул в ее чувственных зеленых зрачках. * * * Так пролетело семь дней. Семь дней мы вели между собой изощренную игру, в которой были не известны правила и не было судей; и потому некому было определить истинный результат и назвать победителя. Через семь дней я уезжал из города В., чувствуя себя обессиленным и измотанным, раздраженным и раздавленным. Я позвонил Маринич и сказал, что в полночь за нами придет автобус. - Я приду тебя провожать, ладно? - ласково произнесла Маринич. Я не знаю, зачем она пришла. Мы посидели десять минут за столиком, попили тяжелую бурду, именуемую здешним кофе, перебросились какими-то совершенно незначащими и тотчас забытыми фразами. Маринич медленно выкурила сигарету, взяла меня за руку и посмотрела на меня каким-то нежным невидящим взглядом. - Тебе пора, - сказала она. * * * "...Знаешь, Маринич, я долго не мог начать это письмо. Начинал, переделывал, откладывал, стирал, снова начинал; строчки не шли, не укладывались, а вместо них скакал в голове невидимый сумбур; растревоженные чувства жужжали, как потревоженный улей; но главное - я искал причину всему этому душевному хаосу, неспокойствию, тревоге - и - не находил. Мне казалось, что несмотря на всю странность нашей встречи, все-таки не хватило в конце какой-то точки, какой-то завершающей ноты, какого-то сбегания ручейка, когда ждешь, кривя в усмешке пересохший от жажды рот, что вот-вот хлынет живительная влага и ты напьешься этой обжигающей, кристальной жидкости, но: все напрасно. ...Не лови меня на словах: я вовсе не имею ввиду интимную близость как некий завершающий аккорд нашей недолгой стремительной встречи - - нет - - хотя, чего греха таить, мне очень хотелось тебя - до одури, до изнеможения; а вокруг было столько соблазнов, мои приятели буквально не вылезали из номера, меняя девочек, как перчатки, как фантики, как початые бутылки, из которых пьют без разбора: едва начав одну, тотчас приступают к другой. Мне было странно видеть себя со стороны - в этом эротически безумном юроде, где каждый куст пахнет сексом, где каждая травинка, как магнитофон, запечатлела ахи и охи любовных содроганий - , - в этом юроде В. мне хотелось обладать только одной женщиной. Догадайся, пожалуйста, кто она? Кто она - предмет моих воздыханий, - оставшаяся неприступной как Брестская крепость? Но да Бог с ним, с этими неловкими параллелями и реверансами в сторону интимной жизни. Я говорю все же о какой-то странной неловкости прощания. То ли ты хотела что-то сказать мне - и не смогла; то ли я хотел у тебя что-то спросить -и не спросил, но - - прости меня - - остался какой-то холодок недоговоренности, недопрощания. Помнишь: мы сидели с тобой и пили кофе, говорил о чем-то - так, о каких-то пустяках, а потом мне нужно было идти. Я поднялся, поцеловал тебя, обнял наскоро, ты помахала мне рукой - и всё. Но потом я стоял среди этой груды чемоданов и коллег возле администратора и смотрел издали на тебя, а ты сидела с этим Петькой-москалем и о чем-то говорила с ним, а я думал о том, каким скомканным получилось наше прощание. А думал я о том, что мне хочется сорваться с места, подбежать к тебе, обнять, зацеловать, заласкать, почувствовать твое горячее дыхание, как тогда, когда мы стояли на остановке троллейбуса и обнимались, и я целовал тебя горячо, а ты также горячо и умоляюще шептала: "Милый, милый, я же не каменная..." И остался во мне этот неумолкающий шепот, эта суровая ласка слов, эта неутоленная жажда желания, этот страстный лепет бытия. Зачем, Маринич?" * * * "Здравствуй, родной мой. Мне очень жаль, что по моей вине ты недополучил нечто очень значимого (для мужчины), на чем ты особенно акцентируешь свое внимание. Но несмотря на твои бесконечные упреки, я нисколько не жалею, что все произошло между нами именно так. На всё воля Божья. Наверное, я слишком требовательна к тем, кто меня окружает, но в первую очередь я требовательна к себе самой. Мне скоро тридцать, но ни в двадцать, ни в восемнадцать я не ловила себя на мысли, что мне, прости, хочется быть надпитой или надкушенной. Это не значит, что я кого-то осуждаю. Нет у меня такого права - кого-то осуждать. И друзья твои, не вылезавшие из номера, пробуя все подряд, что блестит и пахнет, получили, вероятно, больше, чем ты, мой дорогой (тем более, что цены были смешные - помнится, ты говорил об этом). Что случилось - то случилось. ...Но: какая пропасть без тебя, какое безумие в этом городе, какое Одиночество, какая тоска!" * * * ...какое безумие в этом мире, какое одиночество, какая тоска! Сиреневый лепет на фоне серого неба ...Мутные электронные часы, вбитые над массивными, ведущими на перрон дверями, показывали 5.10 утра. До прибытия поезда оставалось десять минут, и я решил оглядеться вокруг. В нос ударил резкий привычный запах зала ожидания; на грязных выщербленных скамейках полулежали, полусидели полулюди- полумифические существа, закутанные в ватные коконы одежды. Они сидели и молчали, и это странное молчание образовывало какие-то пустоты во времени; эта тишина убирала ориентацию в пространстве; казалось, что тишина закладывает, забивает уши, скрадывает движения, расслабляет, топит. И только цокающие шаги цветастого омоновца, изредка раздававшиеся в гулкой пустоте, заставляли скинуть внезапно наваливающуюся вялость и усилием воли обратить свой взор на электронный циферблат. С высокого потолка стремительно падала вниз головой тусклая одинокая лампочка, раскидывая по сторонам противный цвет рыбьего жира. В небольшом зальчике, расположенном справа от зала ожидания, лихая буфетчица ловкими замедленными движениями наливала сок в пластмассовый стаканчик молодому человеку, сверкавшему своими двумя металлическими зубами. Одетый в кожаную куртку он напоминал чекиста двадцатых годов, готовящемуся к очередной облаве на мешочников и спекулянтов. Впрочем, черт его знает, какое именно время царило в этом зале ожидания, пропитанным насквозь дурными запахами всех советских времен и народов - время остановилось здесь, задохлось, законсервировалось, заплыло пыльным жиром, законопатило щели и окна, и если бы не электронные часы, вбитые под самым потолком, можно было бы вполне ощутить себя в двадцатых годах и ждать, когда "комиссары в пыльных шлемах склонятся молча" над тобой, ожесточенно поигрывая вороненой сталью штыка. - В пять дев- вят-тнадцать ждет-те- то? - запинаясь, торопливо спросил меня высокий человек с заполненными авоськами в руках. Я кивнул. Человек удовлетворенно улыбнулся, степенно вернулся на свою скамейку, аккуратно придерживая авоськи, и застыл как восковая кукла из музея ненормальной мадам Тюссо. Толкнув массивные двери, я вышел на перрон. Мелкий дождь швырнул мне в лицо ворох серебряных брызг; вслед за мной вышла, защищаясь от мороси, молодая пара с ребенком. Чуть поодаль, качаясь, как испорченные маятники, маячило еще несколько одиноких фигур. Тоскливо завыл, завился длинной веревочкой приветный предупреждающий гудок, а затем, приближаясь, злобно засверкали волчьи глаза электровоза, тащившего за собой нескладный дребезжащий состав. Заскрипели, заохали тормозные колодки, зашептали, заворчали вагонные рессоры; сонные проводники натужно заворочали дверьми, смачно предупреждая кого- то из своих пассажиров, что поезд стоит всего пять минут и следует поторапливаться. ...Признаться, я очень боялся, что не увижу ее, пропущу, но опасения мои были напрасны - на платформу спустилось всего лишь несколько человек. Я увидел, как она вышла из последнего вагона с небольшой сумкой в руках, в изящном, но, как мне показалось, не по сезону легком длинном пальто. Мы не виделись с той нашей памятной встречи месяца три, и я с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, о которых она как-то рассказывала мне, что они достались ей от матери и что она одевает их очень и очень редко; как правило, только тогда, когда на душе царит восторг, а в глаза целует сладостное предчувствие любви. И вдруг мне показалось, что я снимаюсь в каком- то мистически-предначертанном кино: смятенные краски ночи, серебристый дождь, старый вокзал с сиреневыми окнами, перистый перрон, по которому мужчина в образе м е н я направляется к женщине, грациозно ступившей на платформу. Мужчина подошел к женщине, с удивлением отметил ее новую прическу, изящные серебряные сережки, взял у нее сумку. Все тот же мужчина пытливо посмотрел в глаза женщине, обнял ее и поцеловал, спросил, губами касаясь щеки: - Тебе не холодно? - Пойдем пойдем, - едва отстранясь, ласково сказала она, - дождь идет, а ты без зонтика, промокнешь, пойдем, пойдем скорей, здесь так зябко, я опять хочу куда- нибудь в тепло. "Как странно, - думал я, садясь в такси, - как странно, я все время почему- то вижу себя со стороны, будто это и не я еду в гостиницу, а кто- то вместо меня, и кто- то вместо меня обнимает эту женщину и говорит ей какие - то слова, и слова строятся в ряд, словно солдаты в серых шинелях, невыразительные, как сама жизнь..." Такси помчалось пустынными, червлеными проспектами, не обращая внимания на растерянно мигавшие светофоры, и буквально через двадцать минут мы уже были в гостинице. Зевающий от почтения швейцар распахнул входную дверь, и в прозрачной тишине серебристый лифт поглотил нас и поплыл восковой бусинкой вверх. Дежурная по этажу, оставив свой боевой пост, мирно посапывала на диване, укрывшись толстым пледом; хорошо, что, отправляясь на вокзал, я предусмотрительно не сдал ей ключ от номера и таким образом лихо избежал ненужных вопросов. - Боже мой, боже мой, - улыбнулась она, когда мы наконец очутились в нашем временном пристанище - если бы ты знал, как я хочу спать. Спать, спать, спать... Я помог снять ей пальто, затем она сняла брюки, аккуратно повесила их на стул и осталась в одном свитере. - Знаешь, я вообще люблю спать одна, а когда мне холодно, я вдобавок к тому же почему- то обожаю спать в свитере. Ты не возражаешь? Она выключила свет, легла к стенке и свернулась калачиком, я примостился с краю обнял ее. Высокие худые потолки гостиничного номера ушли куда-то ввысь, стены раздвинулись, играла для нас беззвучная музыка, выводила что-то нехитрое, французское, из "Шербургских зонтиков", басил аккордеон, пиликала скрипочка, легкой щеточкой касался медных тарелок ударник. И вставали волны стеной, и снова опадали, и снова шли, наполненные какой-то непонятной щемящей эротикой, если вообще возможно такое сочетание. - Подожди, подожди, - ласково просила она, горячо и дремотно, - милый мой, родной, не гони лошадей, я хочу к тебе привыкнуть, подожди немного, увидишь еще, я сама начну к тебе приставать, ты еще устанешь от меня... Так мы провели два часа в полусне-полудреме- полубреду, полуразговаривая- полушепча- полуобнимаясь. А затем было утро, был день, исполненной суеты и всяких непонятных дел, которые мне нужно было исполнить по долгу служебной командировки. Но она все время была рядом, и мы не отводили друг от друга глаз, не отнимали рук. И я отвечал невпопад разным служилым людям, и старался не вдаваться в особые дискуссии, не отвечать на назойливые вопросы. Нет-нет, я сам как назойливая муха кружился над часами, над временем, я торопил его погонял, гнал прочь служебную суету. И уже к вечеру, морозному и пронзительному, кто- то из городских чиновников, к которому я заскочил буквально на десять минут, всучил нам два билета на концерт. Право, не хотел я идти на этот концерт, но она заулыбалась, захлопала в ладоши: - Ну, конечно, пойдем, милый, ведь пойдем, правда? Пел сладкоголосый кумир семидесятых. Когда-то действительно он был кумиром и, казалось, практически не изменился с тех пор - тот же комсомольский задор, щеки до плеч, песни, состоящие из двух-трех аккордов, много шума, много ритма. Я сидел, равнодушно посматривая на сцену а она радовалась, как ребенок, и время от времени теребила меня за рукав. - Ну улыбнись же, - говорила она, - ну похлопай, почему ты сидишь такой букой? Боже, да что с тобой? Не знаю, но слушая этого жирного бастарда советской эстрады, я почему- то все больше и больше мрачнел. Конечно, когда- то его музыка заполняла дебильные танцплощадки, где выплескивалась сексуальная энергия прыщавой созревающей молодежи, и там музыка действовала, скорее, как виагра, она гнала кровь по молодым свежим телам, которым, собственно, было все равно, что звучит с эстрады - лишь бы сучить ногами по площадке и нехорошо и вожделенно думать о своей обаятельной партнерше. Потом исчезли танцплощадки, танцевали теперь все чаще по домам, и снова за неимением лучшего рвался из динамиков шепелявый голос, сообщающий о том, что у берез и сосен тихо распинают осень, и лето далеко, как байкало-амурская магистраль, и сердце волнуется при словах "Советский союз, любовь, комсомол и весна..." Этот музыкант-прощелыга неплохо жил при всех властях, заколачивая свои прыщавые шлягеры в окаменевшее сознание среднего советского человека, да и теперь, когда Россию заполонили фекальные воды демократии, он каким-то образом умудрился выплыть и запеть голосом одинокого ковбоя. В интервью он, довольный собой, говорил журналисту, что любит коллекционировать пиджаки, установил у себя на даче джакузи и кормит с руки трех породистых собак, которых завел после развода с очередной женой. В сущности говоря, он был по советским меркам неплохим парнем. Но меня тошнило от его приторной музыки. Она чувствовала это, и ей было неприятно это, как если бы я подчеркивал какое- то свое превоходство. - Ты просидел весь концерт, как мраморное изваяние, - сказала она, - и даже ни разу не захлопал в ладоши. - А я вообще на концертах практически никому не хлопаю, - отшутился я. - Нет, - сказала она серьезно, - нет... х х х Провинциальный гостиничный ресторан, оббитый красным сукном, только добавил тоски. Скудное меню напоминало ограниченный список продуктов Робинзона Круза, выброшенного на необитаемый остров, а оркестр, как назло, пиликал мелодии из репертуара того же краснощекого маэстро, который испортил мне настроение полчаса назад. Впрочем, официанты были тихи и милы, с едой не задерживали; на кухне нашлась бутылка славного грузинского вина, и вечер, казалось, вновь пустился по приятной, обнадеживающей колее. Когда мы пришли в номер, я сказал ей: - Подожди, давай не будем пока включать свет. Иди ко мне. - Я сержусь, - сказала она, пытаясь быть сердитой. - Иди ко мне, - повторил я. Она помедлила, а потом подошла поближе. Я притянул ее к себе, обнял и поцеловал: губы ее были сухи; казалось, они потрескивали в темноте, как валежник, брошенный в костер. Поцелуй был невыразимо долгим, я чувствовал, как от выпитого вина и от ее близости у меня кружится голова; жар шел от ее томительного тела и огненные змеи искушенья плыли перед глазами. - Подожди, - шепнула она, - подожди. - Я люблю тебя, - пробормотал я. - Я не верю тебе, - ответила она и включила свет. Затем сняла с кровати покрывало и швырнула его на пол, потом попыталась поправить постель и обратила внимание на ускользавший из- под одеяла матрас: - Знаешь, он какой- то неудобный, давай я его сниму его и перенесу на диван... И в тот момент, когда она собиралась это сделать, из- под матраса выпала какая- то бумажка она нагнулась, подняла ее, и, честно говоря, я и сам оторопел: какой-то идиот, который, видимо, до меня жил в этом номере не нашел ничего лучшего, как обертку от использованного презерватива спрятать под матрас. Ее лицо окаменело, превратилось в зависшую маску; какое- то время она сидела и молчала, потом вдруг вскочила и, как бы не обращаясь ни к кому, заговорила стремительными и рваными, как рвущаяся кинолента, фразами: - Это не сцена ревности, нет, милый, нет, это элементарное чувство брезгливости, я... понимаешь... Я... меня... просто... ну, как же тебе объяснить, Господи?! Мужчины... Боже, я давала себе слово не влюбляться никогда, я уже расплатилась однажды за это. Я наверно всю жизнь должна платить... Едешь и платишь... Знаешь, после того как распалась семья и я осталась одна, вдруг совершенно случайно встретилась с мужчиной, с которым мы когда- то были знакомы. Обычное, приятное знакомство, не более того. Мы не виделись с ним два года, встретились случайно у меня на работе, и вдруг он начал буквально преследовать меня. И я... и я влюбилась в него. Сумасшествие какое- то, умопомрачение, от безысходности, что ли? Он хотел, чтобы я родила от него ребенка, и я, в общем-то, была не против, я любила его... глупо, да? Но однажды... Однажды он пришел ко мне с каким- то лекарствами, шприцами, бинтами. Он ведь был врачом, представителем гуманной профессии, гуманистом, он так любил меня. - Что такое? - спросила я его, холодея, - что, что случилось, скажи?! - Будем лечиться, - бодро сказал он мне, - ничего страшного не произошло. С кем не бывает?! Самое страшное, что он предал меня, понимаешь? Он заразился не от жены, понимаешь, а от какой- то еще одной девки, которую он подцепил на вечеринке. Ему было наплевать на меня. Ему важен был результат охоты, ловли птицы, зверя в силке. Он и загнал меня, как животное, и не дал возможности выскользнуть из капкана, уйти живой. С тех пор я по возможности избегаю мужчин. ...Нет- нет, когда невтерпеж, когда требует природа, я иду на какой- то совершенно очумелый, нелепый флирт, завершающийся постелью, но наутро тотчас, как ненормальная, бегу к врачу проверяться. Я, может быть, и жила бы так дальше, спокойно, полагаясь на нашу отечественную медицину, если бы вдруг не появился ты. С тобой было так хорошо, ты ухаживал так красиво, так неназойливо, я стала оттаивать, и эти три месяца, что мы с тобой не виделись, скучала по тебе... и вот... бросила все и помчалась к тебе, хотя мне надо было ехать к матери, она болеет, и ее надо везти в больницу... но я так хотела видеть тебя... ты... ты слышишь или нет?! Она говорила, а я молчал. Она говорила, не переставая, будто боясь, что я ее не услышу, прерву и не дам выговориться. Сиреневый лепет - вдруг почему- то подумал мужчина, стоявший у окна - - почему- то ему вдруг показалось, что комнату заполнил сиреневый цвет и сиреневый запах; она говорила, и: с уст ее слетала сирень, и все пространство было заполнено сиренью, и лепестки ее, кружась, плавали в воздухе - и сиреневый аромат кружил ему голову, опьяняя от странной близости с этой хмельной женщиной, загадочной, как сам запах сирени, как тайна жизни и смерти. - Ты.. ты... - задыхаясь, говорила она, - ты... ненавидишь людей, ты высокомерен, ты зажрался там в своей стране и не понимаешь, каково нам здесь, да я понимаю, что все это кич, что все это, может быть, мура. Но это наша юность, для меня это как глоток воспоминаний, я думала, что ты меня понимаешь так, как никто другой, но ты... Ты хочешь меня, да?! На, возьми, я готова, но только, милый, не забудь одеть презерватив! И непонятно чего в ее голосе было больше - любви или ненависти, а может быть, любовь и ненависть одновременно сплелись в ее голосе. И потом была ночь, полная абсурда и печали. То, что произошло ночью, вряд ли вместить в рамки разумной реальности; хотя только ночью, наверное, могут происходить такие странности. И нелепости одне. А утром она собрала свои вещи и уехала. х х х ...и уже сидя в самолете, я вдруг почувствовал, как кто-то другой, внутри меня начинает бормотать как проклятие, как заклинание, как молитву, какую- то странную историю о любви, монолог, обращенный к н е й. ...Я... вдруг понял с обезоруживающей ясностью, что мы нужны друг другу, необходимы, как воздух, как вода, как самые элементарные вещи, без которых не может обходиться человек. И хотя за время нашей этой стремительной, жестокой и непонятной встречи, мы не сказали друг другу практически ничего хорошего, мы только ссорились или взрывались по разным поводам - слово "любовь" уже светилось над нашими непокорными лбами, как нимб, как проклятие, как благословенный дар. В ту первую ночь, когда я встретил тебя на вокзале, потом уже, в номере мы лежали с тобой обнявшись, и ты исповедовалась мне как самому близкому человеку, ты рассказывала мне такие вещи, которые женщина порой не рассказывает и своей самой близкой подруге - но тогда я еще не был уверен, что между нами существует любовь. И тогда, когда ты вдруг замкнулась, узнав о том, что я женат, - тогда я тоже не мог бы говорить о любви. И тогда, когда ты швырнула мне свое обнаженное тело, так, как обычно говорят надоевшему просителю: "На, возьми, подавись!", и язвительно- издевательски-равнодушно, не говоря ни слова, протянула презерватив, так, как это делают проститутки, встречая очередного клиента; и лежала молча, как статуя, не делая ни одного движения ласки - тогда тем более я не мог бы говорить о любви. И тогда, когда после этого краткосрочного акта, который сразил меня наповал (ибо я не ожидал от тебя такой холодности, я, столько времени желавший тебя, вдруг кончился моментально, спекся, у меня пропало желание от этой намеренной твоей холодности) - ты вдруг вскочила, торопливо оделась и выбежала из номера, и потом когда вернулась в полупьяном состоянии и легла ко мне под одеяло, разбудила меня и стала выговаривать горячо, страстно, нетерпеливо - то и тогда я промолчал бы, то и тогда я счел бы это обычной обидой. И в тот день, когда уже мы оба прекрасно знали, что ты уезжаешь, я вначале даже испытал некое облегчение - вдруг как-то все вновь вернулось на свои места: ты стала спокойной и улыбчивой, ждала меня в номере, пока я был на встрече, привела все в порядок, убрала номер, выгладила мне рубашку. Потом мы часа полтора молча гуляли по городу, я проводил тебя к автобусу, и вот тогда... И вот тогда, когда я, движимый каким- то седьмым чувством, вдруг обнял тебя и поцеловал, ты горячо прошептала мне: "Я тебя очень прошу - пиши мне..." И еще прошептала: "Уходи, уходи, ну уходи же..." И вот тогда... Нет, неправда, не тогда. Тогда я почувствовал какой- то мгновенный укол в сердце, не более того. Поздно вечером, когда рядом со мной лежала молодая девочка, без проблем решившая скоротать со мной ложе, когда она пыхтела от страсти, обвив меня ногами и руками, как спрут, и ее тело матово светилось и источало бешеные флюиды свежести и секса - тогда вдруг - - тогда - - покачиваясь в такт вместе с прелестницей - опорожняясь в ее юное тело - - вдруг - - я почувствовал, понял, ощутил всей кожей, прозревая, тысячами игл пораженный - - как я люблю тебя... - Я люблю тебя, - тихо сказал я. - Что? - не поняла девочка. - Так, ничего, - пробормотал я, - померещилось что- то. Хотя именно в этот момент я понял, как мы любим друг друга. Да- да, несмотря на разницу позиций, ментальности, взглядов, ощущений, разногласий, взрыва, окончившегося скандалом, я понял, что за всем этим стояло признание в любви. Когда любишь, не можешь быть равнодушным; когда любишь, уходит спокойствие, и человек живет в другом измерении, у него повышенная температура, он горяч и взрывоопасен. Я не знаю, как складывались обстоятельства, если бы наша встреча прошла бы без сучка, без задоринки - наверное, это были бы не мы с тобой, да и любовью это вряд ли можно было бы назвать, так, проходная встреча двух малознакомых любовников, случайно свихнувшихся в гостинице и разлетевшихся тотчас после ночи любви, как чужие птицы. Я вижу, как ты, злая и полупьяная, лежишь, повернувшись ко мне спиной, и выговариваешь мне за все, за все, за все - и понимаю, что так говорят только любимому человеку, вряд ли эти слова, эта речь могли произойти от безразличия. Этот горячий шепот, как расплавленное золото, стекает по черному желобу ночи. Как гром, обрушившийся на раскоряченную кровлю, как слово, упавшее с небес, как олово бури, выбивающее лес привычных понятий - я люблю тебя - я - - люблю - тебя. Через тысячи километров, разделяющих нас, заклинаю тебя, услышь эти слова, почувствуй мое горячее дыхание у себя на щеке, на глазах, на губах. Закрой глаза и почувствуй, как встречаются наши губы и смыкаются наши руки, и соприкасаются наши сердца. Почувствуй, как вороненая сталь любви разрезает наши тела и как кровь перетекает в кровь, как ткань переходит в ткань как плоть вызывает плоть. Заклинаю тебя... верба цветет... пахнет сирень... тени ложатся на грунт... ветер взвивает к небу расплавленное золото песка тоска раскрывается как веер, на котором танцуют нелепые письмена... Бэ решит бара Элогим эт ха- шамаим вэ эт ха- Арец - - Вначале сотворил господь небо и землю, и земля была безвидна и пуста и дух витал над бездною Барух ата адоной элохейну мелех ха Олам - - Господь, ты царь Вселенной, сохрани нашу любовь, развей антимиры, сотри в порошок эти вонючие звезды, остриями игл впивающимися в мое сердце, дай силы этой женщине, нежной и страстной как праматерь Рахель, убереги ее от сглаза дурного, от коварства и зависти Верба цветет, листья кружат, пыль взвивается к небу, золотые песчинки, как пчелы, носятся в одуревшем воздухе, складываясь в Божественные слова: ...леха доди ликрат кала - иди возлюбленный мой навстречу невесте, иди к ней, торопись, возьми ее за руки, отвори ее губы ключом своих губ, коронуй ее венком из жимолости, осыпь ее бриллантами росы, брось к ее ногам несметные богатства своей души, отрекись от своего высокомерного спокойствия, прокляни прежний образ жизни... х х х Черное пространство растекалось по овалу иллюминатора, вселенная несла по своим волнам жалкий лепесток самолета. И разрывая слух, теребя сердце, все звучал во мне мой потайной голос, сволочное alter ego, все грезил во мне неутоленный голод любви. На высоте десять тысяч метров плыл, как серебристая соринка в бокале, одинокий воздушный лайнер, вез душ сто, за бортом стоял каленый мороз, за бортом бултыхалось небесное безмолвие, безумное колыхание сфер. х х х ...Тогда, когда она уехала, бродил я сам не свой по успевшему опостылеть мне городу, по его выщербленным улицам. Покосившиеся дома сверкали устало своими пыльными стеклами, выверенной вереницей сновали взад-вперед печальные жители; время вглядывалось в их глаза, затянутые сеткой сомнения и покорности, и отражалось в них перевернутой пирамидой тоски. Время, подскакивая на колдобинах, спотыкаясь на вспученном асфальте, брело, как раздраженный нищий с застывшей протянутой рукой. Но кто мог подать этому нищему, кто мог бросить в его сухую руку медный грошик, когда все эти люди в этом несчастном, загаженном властью городе брели, как раздраженное время, спотыкаясь на вспученном асфальте?! Отчаявшись объяснить себе, что же произошло со мной в этом сыром и сером скопище зданий, я вернулся в гостиницу, поднялся к себе и долго сидел на диване, ни о чем не думая: в окна отсырелого гостиничного номера смотрелось серое ноябрьское небо - сморщенное, как половая тряпка после тщательного отжима. Пот и кровь Пот... Соленый, едкий пот заливал глаза; рубашка намокла от пота, противно прилепившись к спине; неудержимо хотелось пить, пить, пить... Тень словно исчезла, испарилась, и даже деревья не отбрасывали тени, вытянувшись вверх, как вышколенные курсанты по стойке "смирно". Проезжавшие мимо редкие автобусы обдавали жаром выхлопных газов и ревели натужно, врезаясь в сознание подобием бензопилы. "Бензопила, - подумал он, - при чем здесь бензопила? Кстати, который час, черт возьми?!" В этот момент он проснулся, и минуту-другую после пробуждения никак не мог понять; какое время суток - утро? день? вечер? Стал вспоминать короткий сон о жаре, вытер пот со лба, включил вентилятор и стал потихоньку приходить в себя. Включил на всякий случай радио. - ...Двадцать часов! - сказало радио торжественно. - Послушайте сводку последних известий. Необычайно жаркая погода воцарилась сегодня в Занзибаре. Ртутный столбик термометра поднялся здесь до уровня 52 градусов по Цельсию. Зафиксированы первые смертные случаи от солнечных ударов. Президент России Борис Ельцин навестилв Центральной городской больнице свою супругу Наину Иосифовну и нашел, что она выглядит неплохо... На этих словах он выключил радио и попле-ся в душ. Открыл горячую воду, подождал, пока она нагреется, добавил холодной и только потом аккуратно надавил на рычажок смесителя. Залез в ванну, задвинул занавеску, попутно отметив лениво, что она еле-еле держится на тонкой пластмассовой перекладине между стенками. Встал под стремительные струи воды и застыл, закрыв глаза. Так простоял несколько мигнут, чувствуя некоторую приятность в теле, но ощущая, как бешено колотится встревоженное сердце. "Неужели все, - думал он, - неужели все кончено? Неужели она решилась на это? Неужели, неужели..." Он несколько раз повторял про себя это слово, словно оно было ключевым и могло объяснить его последнюю размолвку с женой. Размолвка? Последняя ссора разметала их по разные стороны, и они вот уже несколько месяцев не разговаривали друг с другом, а если и была в чем-то необходимость, обращались к детям: "Скажи маме то-то...", "Скажи папе то-то...", "Скажи...", "Попроси..." А дети все-все понимали, вибрируя как струны от нелестного прикосновения. Но что больше всего встревожило его, так это участившиеся в последнее время ее поздние приходы. Такого еще не было, чтобы она приходила в одиннадцать, двенадцать, а то и вовсе после полуночи. Вначале он относился к этому спокойно, не придавал никакого значения. Но однажды, когда она опаздывала в очередной раз, он открыл наугад Ильфа и Петрова и наткнулся на любимую фразу: "...Тяжелое копыто предчувствия ударило мадам Грицацуеву в сердце..." И тотчас, как по какому-то наитию, сопадению, несоответствию (или соответствию) смешного с трагическим, его действительно ударило в сердце тяжелое копыто предчувствия. Это было черное-черное копыто, заехавшее ему в сердце так, что он охнул и схватился рукой за грудь. Он вспомнил, как мама говорила по обыкновению: - Запомни, сын, интуиция - мать информации... Он получил информацию, он почувствовал, что его жена, которую он любил, но сколь сильно любил, столь сильно и мучил, - что его жена после последней встряски может просто-напросто уйти от него. Если уже не... ...Вода немного успокаивала. Он еще постоял под душем, тщательно, несколько раз промыл волосы шампунем, ополоснулся и, выключив воду, набросил на себя большое махровое полотенце. Когда он появился в гостиной, часы показывали уже половину девятого. "Через час она заканчивает работу, - подумал он, - я еще успею..." Она работала в издательстве, и у нее был один день в неделю, когда она заканчивала работу в 9.30 вечера. Он насухо вытерся, одел черные джинсы, черную шелковую рубашку, вытащил из своей сумки бумажник и вышел из квартиры, торопясь к автобусной остановке. Он шел к автобусу, чувствуя, как кровь стучит в висках, а на лбу медленно проступают колючие бисеринки пота. "Я встану через дорогу, как раз напротив выхода, - лихорадочно соображал он, - но встану так, чтобы она меня не увидела... нет, там есть большое раскидистое дерево, я спрячусь за него, главное, не прозевать,когда она выйдет... там, кажется, есть киоск, может быть, лучше..." В этот момент подкатил автобус. "Может быть, я сплю, - думал он, - и куда я еду? зачем? что мне надо в этом пустом салоне с двумя-тремя пассажирами?" Но иногда, когда на каких-то ухабах длинное тело автобуса резко вздрагивало, он понимал, что все происходит в реальности: и этот автобус, в окна которого заглядывал, ухмыляясь то и дело фонарными огнями, душный летний вечер, и эти попутчики, и эта дорога, и этот проклятый маршрут. "И роковое их слиянье, и поединок роковой..." - ему частенько назойливо лезли в голову всевозможные цитаты. Вот и сейчас... Чего он ждет, стоя на остановке? Какое слиянье? Какой поединок? У них давно уже липкий, равнодушный нейтралитет. Он внутренне содрогнулся, вспомнив, как во время последней ссоры жена, подскочив к нему, бросила яростно; - Какая же ты мразь! Ненависть горела в ее горячих глубоких глазах, и ему тогда показалось, что эта ненависть способна... И тут она вышла наконец из дверей издательства. Он дернулся, ему показалось, что она заметила его... нет, не заметила; он перевел дух и воровато стал следовать за ней, стараясь не упустить из виду. Она шла, не оглядываясь; он следовал за ней, а страх следовал за ним, толкал, бил в спину; и сердце... сердце колотилось, наполнялось тяжестью, словно в него вгоняли дополнительные литры крови. Зачем он шел за ней и кого хотел увидеть, "крадучись, играя в прятки" со своими нелепыми подозрениями?! Так они и дошли до автобусной остановки: он по одной стороне улицы, она - по другой. Он весь взмок да и к тому же зацепился локтем за какую-то железяку. Ранка саднила и кровоточила, но это доставляло ему чуть ли не мазохистское чувство. 'Так тебе и надо... так тебе... так тебе..." - бормотал он под нос, словно выносил самому себе жестокий приговор. Вечер был по-прежнему душен; душистые запахи разлапистых олеандров плыли по неподвижному воздуху, как маленькие дирижабли, заставляя трепетать безумные ноздри редких прохожих. Деревья стояли как вкопанные ...Он смотрел на исписанный листок бумаги, не понимая: что случилось? почему такой холодный тон? нет, не холодный а просто безразличный? Десятка два равнодушных строк, набросанных простым карандашом на разлинованном листке. Он спросил у вахтерши: - Это все, что она мне передала? - Кто? - не поняла вначале вахтерша, - а, эта из сто девятой? Все, все... Он еще раз повертел записку в руках, достал ручку из кармана пиджака, подумал, потом махнул рукой огорченно и стал писать на обратной стороне. Мысли путались, сбивались, он злился, что-то зачеркивал, фразы выходили какие-то кривые, неуклюжие, топорщились, кололись. Так и получился бессвязный, злой и горячий текст, дымящийся от растерянности и отчаяния. - В сто девятую передать? - заговорщицки улыбнулась вахтерша. - Да-да, спасибо большое... - он как-то засуетился, заторопился и вышел на улицу. Было очень жарко, с неба струился зной и обволакивал дома, улицы, прохожих. Деревья стояли, не шелохнувшись - как вкопанные. Хотелось прохлады, хотелось дуновенья ветерка. Тихо и темно Солнце не пробивается сквозь плотно сомкнутые жалюзи. Плавно вращается вентилятор, словно разбрасывая струи прохладного воздуха, и белые цветы, стоящие в воде, вздрагивают, когда их небрежно касается искусственный ветерок. В комнате тихо и темно. Даже телефон звонит не оглушительно, как прежде; а еле слышно стрекочет, как кузнечик. Вот и сейчас застрекотал, я сразу и не услышал: лежал, задумавшись. Да и думы какие-то невеселые, мрачные, тяготившие сердце. Все складывается у меня в последнее время неудачно: с работы ушел, друзья сгинули, в кармане - пусто. Жизнь свернулась в эту темную комнату; лишь белые цветы напоминают о другой жизни. Слава Богу, хоть позвонил кто-то. "Кто-то"? Прекрасно знаю - кто. - Здравствуй... - Тебе передавали, что я звонил? - Да, конечно. - Слушай, мне надо многое тебе сказать. Пока ты не звонила, я... Она перебивает: - Нам не надо встречаться. - Ты позвонила мне для того, чтобы еще раз сказать об этом? - Я решила, что так будет лучше. Что-то происходит во мне самой; что - я еще сама не понимаю. - У тебя появился кто-то другой? - Разве в этом дело? Я должна определиться сама с собой - пойми! - Ты получила мое письмо? - Да. - Может быть, ты ответишь мне, напиши хоть пару строк! - Не буду я ничего делать, это уже не имеет никакого смысла. - А если я тебе напишу? Ты не возражаешь? - Напиши. - И ты опять не ответишь? - Нет. - Как у тебя дела? - Спасибо, все по-прежнему. Завтра сдаю свой последний экзамен. - Психология? - Психологию я уже сдала, это - статистика. - Я уверен, что ты сдашь нормально. - Как твое сердце? - Да уже не беспокоит. Прости, но мне надо уходить. Целую тебя крепко, малыш. - Прощай. ...И она повесила трубку. Ну, вот, опять какой-то дурацкий разговор получился. "Темна вода в облаках..." или правильно - "в облацах"? Черт его знает!, не помню! Ничего не помню. Сердце что-то побаливает. Может, быть, открыть жалюзи? Жалюзи, жалюзи... От слова "жаль". Жаль открывать жалюзи. "Жалюзи, жалюзи, светлого моря привет..." Открываю жалюзи - и врывается солнце; нестерпимый солнечный свет слепит глаза, комнату моментально заполняет уличный шум: веселые крики с детской площадки, лай довольных собак, скрежет лебедки, визг тормозов, зазывные возгласы уличных торговцев. Нет, что-то не по душе мне эта уличная жизнь за окном, такая шумная и доступная, пестрая и крикливая. "Как глупо все это, малыш..." - ей, исчезнувшей, адресуя это бормотанье, быстро запахиваю, закрываю жалюзи, плотно, еще плотнее, почти что наглухо. И... снова все тихо и темно. Ночь в Венеции ...Это был номер в старой гостинице, единственное преимущество которого состояло в том, что окна его выходили на площадь Сан-Марко. Правда, ночью здесь все преображалось, дробилось пламя свечи в старом венецианском зеркале, повешенном неподалеку от рассохшегося комода. С маленького балкончика была видна сама площадь, Арка прокураций, Дворец Дожей и пронзающая подобием стилета колонна с летающим львом. Ночью стихал говор толпы, испарялись крики продавцов, таяли восхищенные возгласы туристов; лакированные, как башмаки, гондолы уныло тыкались в приземистые причалы и уставшие за день гондольеры, хрипло посапывали на своих тугих венецианских кроватях. Кто были эти двое? Каким образом их занесла судьба в город призраков и фестивалей? Портье, одетый в потертую униформу с галунами, записал их как супружескую чету. - Простите? - сказал он, спешно заполняя бланк, - из какой страны прибыли сеньор и сеньорита? Они переглянулись. - Что ему сказать? - спросила она своего партнера, перейдя на непонятный портье русский язык. - Я из России, ты - из Израиля, а вместе мы откуда? - Мы - порожденье северных ветров! - ответил он и махнул рукой - Пусть пишет все, что хочет... нет, пусть пишет, что мы прибыли из России... х х х ...И вот уже другой кадр; мы не знаем, что было с нашими героями за это время. Только мы видим их сидящими в номере. И снова ночь. И снова тишина. И только редкие тени скользят по мосту Вздохов по направлению туда - к Мосту поцелуев. Но у этих двоих такое ощущение, что вокруг никого, только небо над ними, только счастье вокруг. - Давай посидим немного, - говорит она, улыбаясь (о эта улыбка - эта изумительная форма близости, когда душа поет и просится на седьмое небо...) Они говорят, так, не о чем, и слова улетают прочь. И вдруг... Что это? Птица ли ночная крикнула в ночи? Ночь ли включила счетчик, отсчитывая секунды близости... Вдруг... Она вдруг встрепенулась, как залетевшая в комнату птица, резко приблизилась к нему и страстно поцеловала его в губы. А потом также резко отстранилась. - Извини, но просто очень захотелось тебя поцеловать, - смущенно произнесла она. Он посмотрел ей в глаза, они так блестели и были такими красивыми, будто звезды упали в эту глубину. Казалось, что какие-то токи завибрировали, какая-то энергетика вдруг заполонила комнату, наполнила ее запахами и чувствами, которые летали, как маленькие ангелочки. Его рука медленно, словно волна, проходила по её телу, он старался запомнить каждый изгиб той, которая обнимала его, словно тоже хотела запомнить навсегда. Две силы противоборствовали друг другу... скорее достичь кульминации и продлить каждый момент наслаждения. Их тела в этом ночном номере казались приведениями, обретающими после полуночи свое телесное очертание. Вдруг на площади Сан-Марко заиграла одинокая скрипка, будто кто-то решил сопроводить эту ночь мелодией любви и неги. Скрипка играла, словно наэлектризовывая пространство. ...Они лежали, умиротворенно разговаривая между собой; но странны были эти беседы, будто играли они в какую-то ими придуманную игру; будто эта ночь, накрывшая Венецию рваным звездным покрывалом, располагала к таким странным разговорам.. - Расскажи мне, милый, расскажи, что тебе нравится во мне... - она ластилась к нему, требуя рассказа, но и рассказ этот был ей нужен, как своеобразная подпитка, как наркотик, как дурман. - Ну, слушай, - начинал он, и она прикрывала глаза. - А еще мне нравится, когда ты нежно и страстно, словно играя на флейте, прикасаешься губами к моему жезлу, и он - почувствовав твое прикосновение - вздрагивает, и начинает нехотя наигрывать свою мелодию. Она становится все отчетливее, и растет с каждой минутой, обретая очевидные очертания. - Флейта, милый... - говорит она, улыбаясь и не открывая глаз, - флейта... право, у тебя какие-то буддистско-китайские наклонности. - Да, но это по настроению, - замечает он, - иногда мне очень нравится, когда я сижу на стуле или на кресле, а ты садишься мне на колени и, обнимаясь, мы сливаемся в поцелуе. В буддизме это называется позой замкнутого энергетического поцелуя и считается, что в этом случае достигается наибольшее слияние энергетики двух любящих существ... - Знаешь, я не интересуюсь буддизмом, но поза замечательная, при этом движения могут быть не быстрыми, даже задумчивыми вначале - это потому, что есть возможность смотреть в глаза друг другу. А потом, через энное время, зрение отключается, а движения, наоборот, ускоряются, и этот экспресс уже не остановить. Да, сзади тоже бывает замечательно. Но - с известной осторожностью, конечно, потому как глубина проникновения значительно больше, зато и ощущения бывают ярче. Но, повторяю, только - при взаимном доверии. Хотя, глаз здесь уже не видно, а все ощущения сосредоточены в одной точке, намного ниже глаз. - А амазонкой тебе быть не нравится? - спрашивает он, и нежно гладит ее упругий, словно изумрудный животик... - Амазонкой? - в задумчивости произносит она. - Ой, ну не знаю...по настроению, конечно, и по обстановке. И все же, милый, если признаться, то нет... амазонкой не нравится - не получается контролировать ситуацию, может от недостатка опыта, а может от упрямства. И все это будет... - Да, - вдруг взрывается он, - и это все будет, и мир будет лежать у наших ног, и ласки наши будут изысканы и пряны! Я бы целовал пальчики твоих ножек и чувствовал, как по твоему телу бежит волненья дрожь...! Я бы умолял тебя прибегнуть к самой изысканной позе... Как ты думаешь, о чем идет речь? - Теряюсь в догадках... - лукаво ответила она. Улыбнувшись, и, исполнясь важности и красноречия, но и любви и ласки, он говорил ей, шепча на ухо: - Знаешь, милая самая изысканной позой - даже с точки зрения французов, знатоков секса - считается так называемая поза "шестьдесят девять". Знаешь, что это? - - Может быть, знаю...- молвила она, зардевшись, то ли от стыда, то ли от вожделения.- Ты полагаешь, что это и в самом деле изысканная поза? - - Странная, как сама жизнь, как ветер, перекрученный с солнцем, как мир, перепутанный с войной, как любовь, слившаяся со страстью... Мы ведомы страстями, наши тела вплетаются в позу "69", напоминающую ленту Мебиуса, эту тайну тайн, загадку спиралеообразной Вселенной.... Венецианская ночь ...И это сбудется, это непременно сбудется: шампанское на столе, витые свечи, клубника, немного музыки, тихой, как заводь счастья; немного счастья, пьянящего, как шампанское. И губы твои - сочные от клубники, и очи твои - хмельные от страсти, и руки твои воркуют, как птицы; как птицы - ластятся, как птицы - к стволу приникают и щелкают ядра, и ядрами лихо играют. Виват, наслажденье! Виват, разгулявшийся ветер! Летает одежда по комнате, как листья по небу летают. Но двое - любят друг друга, и этого не замечают; тела их входят друг в друга, тела находят друг друга, и страсть тела изгибает, и страсть расточает стоны, и страсть, как бродяга-ветер, все на пути сметает. - Ты слышишь? Бушует море! - Нет, это бушует влага в теле моем, как песня... - А этот желанный жезл, в руках твоих пробудившись, подарит тебе сладость мига, войдет в тебя, и с размаху замкнет твое страстное лоно - О, ты, повелитель лона, любовь моя и отвага! Я сяду к тебе на колени, прижмусь медвяными сосками... Мы страстью своею упьемся, Забудем, что было с нами. Разве я сторож? Вот уже и пятница. Лена и не подозревает, что сегодня ровно неделя, как я остался без работы. А мне, честно говоря, даже и говорить ей неохота. Начнутся душещипательные разговоры о том, что я ничего не стою и пользы от меня никакой нет, и вообще дом держится только на ней, а я до сих поп гроши зарабатываю. Теперь, вот, и грошей лишился. Куда подевалась прежняя Лена, Ленка, Леночка, нежная и любимая мною петербургская девочка?! Стоит передо мной растолстевшая 35-летняя особа и предъявляет претензии за загубленную молодость и не состоявшуюся жизнь. Наверное, она права. Последние пять лет нашей совместной жизни я пытался эту правоту оспаривать. Теперь перестал. Недавно, сделав над собой какое-то странное душевное усилие, попытался изменить обстановку, захотел сделать жене праздник. Дарил цветы, подарки, встречал после работы, готовил ужин к ее приходу... Не знаю, что это на меня нашло. А может быть, знаю. Захотелось ласки и тепла. И чтобы та Леночка, прежняя, вернулась ко мне. Та, что за тысячи километров летела ко мне, чтобы побыть со мной несколько дней; та, что в день моего рождения отдавалась мне горячо и страстно и шептала горячими губами: "я дарю тебе - себя, дарю, дарю..."; и это было правдой: она прилетела ко мне в очередной раз, не поставив меня в известность и предупредив заранее моих приятелей, которые встретили ее в аэропорту; и ровно в 7 часов вечера, когда немногочисленные гости уселись за стол, в дверь позвонили, я пошел открывать и в дверном проеме вырисовалась пьяная физиономия еще одного гостя, который заявил, ухмыляясь: "Извини, я без подарка, но с дамой - специально для тебя..."; "Какой дамой?"- я начинал уж" злиться, меня звали к столу, а этот пьяный остолоп тянул время, наслаждаясь моей непонятливостью; и тут с верхней площад спустилась Леночка; надо было видеть мою физиономию в тот момент... Я оборвал себя на воспоминаниях... ...Когда я устроил ужин при свечах, мне вдруг показалось, что т а Леночка возвращается. "Вот и отметим это дело!" - подумал я. На столе благоухали цветы, в бокалах плескалось холодное вино, и после недолгого возлияния, я вдруг почувствовал, как пробуждается во мне давно желанное желание. И если бы этот вечер закончился половым актом... кто знает... может быть, как ни странно, все изменилось бы в нашей жизни. Но... Лена, окончив трапезу, зевнула и сказала легко и сухо: - Спасибо, все было так хорошо. Я пошла спать. Спокойной ночи. Да, цветы очень красивые. х х х - Закрой за мной дверь и перестань валяться. Убери на кухне, вынеси мусор. Я пошла по делам. Пока! - хлопнув дверью, Лена удалилась. В квартире воцарилась тишина. Некоторое время я лежал с закрытыми глазами, ни о чем не думая. Потом заворочалась неожиданно потайная тревожная дума: "Может, плюнуть на все - и развестись к чертовой матери! Восемь месяцев подряд не то что интимной близости, даже слова ласкового не слышал. Ты что и дальше так жить собираешься?!" Захотелось отогнать эту думу. Но она была тяжела и упряма. И, главное, сопротивляться ей было бесполезно. В это время раздалась резкая трель телефонного звонка. Пришлось встать с постели и босиком прошлепать к телефону. - Алло, старик, привет! Ты чего так долго трубку не берешь? Дрыхнешь что ли? - выпущенная, как из пищали, тирада Ромы Каца буквально вонзилась мне в ухо. - Чего надо, Ромка? - спросил я как можно бесцеремоннее. - Старик, не груби! - сказал Рома. - А лучше скажи: ты искал хату, чтобы время с какой-нибудь телкой провести? - Ну? - Не нукай! Тебе повезло: я тебе именно такую хату и нашел! - Что за хата? - Значит, так, объясняю все по порядку. Ты же знаешь, что я сейчас работаю вторым режиссером на съемках одной картины. - Хороший фильм снимаете? - поинтересовался я. - Дерьмо полное! Но ты слушай, дорогой мой, любезный, ненаглядный ты мой, и, пожалуйста, не перебивай. Короче говоря, осталось доснять пару эпизодов. По сценарию действие одного из них происходит в большом доме... - "Большой дом" - это здание КГБ в Ленинграде, на Литейном, что ли?.. - не удержался я. - Иди ты на хрен со своими шуточками... -обиделся Рома, - я серьезно, а ты... - Ладно, ладно, давай дальше, я больше не буду... - Ребята сняли специально для этого большой частный дом, сейчас готовят его для съемок, но сегодня и завтра им надо успеть сделать еще одну пересъемку. Но в другом месте. Они хотят взять сторожа на эти два дня. Обещают даже заплатить за дежурство. Ну как, готов? Тут я, наконец, проснулся: - Как юный пионер! Когда прикажете приступать, гражданин начальник? Ромка засмеялся: - Эка тебя, брат, заело. Часа в четыре приезжай к городскому парку, я тебя там встречу и поведу на хазу. О кей?! х х х ...Дом был роскошный, но запущенный. Забор, окружающий прилегающий к дому участок, изрядно проржавел, из земли перли, как ненормальные, пышные сорняки, сиротливо цвело одинокое мандариновое дерево и раздраженно хлопала оставшаяся без щеколды калитка. - Хозяин умотал куда-то года на три и договорился с киностудией, что будет сдавать ей свое бунгало для съемок. - пояснил Рома. - При этом, правда, он вывез из дома все, что можно было вывезти, и продал. Так что, обстановку пришлось завозить самим. Мы поднялись по ступенькам и вошли в открытую дверь. Узенькая прихожая вела сразу в две комнаты: одну - огромную и другую чуть поменьше. Затем, минуя ванную и туалет, мы попали в спальню, которую готовили к съемке: расстилали ковры, аккуратно расставляли мебель, наклеивали фильтры на окна, а к высокому потолку цепляли длинную металлическую жердь с прожекторами. Руководил всем этим действом невысокий лысеватый человек в джинсах и футболке с изображением прыгающего тигра. - Это режиссер фильма, - успел шепнуть мне Ромка, и тут же тронул его за плечо: - Вот, знакомьтесь, наш сторож... х х х ...В шесть часов вечера киношники попрощались и уехали; Ромка, разумеется, отбыл вместе с ними, пожелав мне приятно провести время. Минут через пять я набрал Милкин номер телефона. - А-а, пропавшая грамота, - ласково проговорила, почти пропела, Милка. Мы не виделись, пожалуй, недели две с половиной. Могли бы не видеться и еще больше. Милка говорила, что любит меня и что ей от меня ничего не нужно. Иногда я думал, что ей вообще ничего не нужно от меня, кроме самого факта моего существования. За все время нашего скоропалительного романа мы были по-настоящему близки лишь несколько раз. В остальное время пропадали в кафе и целовались в подъездах. Милке шел тридцать пятый год. Она жила в двухкомнатной квартире с матерью и десятилетней дочкой, и потому хотела комфорта. Только и всего. - В моем возрасте, - говорила Милка, горячо целуя меня на прощанье, - в парадных не целуются. - Ты соскучилась по мне, Милочка? - спросил я ее. - Конечно, - кротко ответила она. - Где ты опять пропадал? - Слушай, - уклонился я от ответа, - ты не хотела бы провести время в роскошном доме с садом и мезонином? Понимаешь, приятели-киношники попросили посторожить. Никого не будет. Отдохнем, расслабимся... - Что ж ты раньше не позвонил? - удивилась Милка. - У меня совсем другие планы на вечер. - Да мне самому позвонили сегодня утром! Я потом несколько раз звонил тебе, но твоя дочь говорила, что тебя нет. - Да уж... Она мне заявила: э т о т тебя разыскивает, телефон оборвал. - Остроумная девочка. Так ты приедешь? - Я даже не знаю. Мне надо было еще к подруге зайти... - Ну, Милочка... - Ну что "Милочка"?! - Знаешь, что - иди к подруге, а оттуда возьми такси - я тебе его оплачу, не волнуйся. - И когда я у тебя буду? - Аккурат к девяти успеешь. - Хорошо, объясни как доехать. х х х Я посмотрел на часы: до Милкиного приезда оставалось полчаса, неплохо было бы предупредить Лену, что дома ночевать не буду. Резво накрутил телефонный диск и услышал ее голос. Боже, если что и осталось от моей прежней Лены, так это ее голос который я никогда не спутаю с каким-либо другим. Не голос а голосочек, серебряная трель, дуновение ветерка, журчащий хрустальный ручеек, шепот колокольчика... Я, наверное, и влюбился в нее через... ее голос. Тот самый случай, когда выражение "запел с чужогоголоса" может означать просто-напросто - "влюбился". Когда в дни наших фантасмагорически закручивающихся отношений я слышал в трубке ее голос, звучащий из другого города, я обмирал, трепетал, балдел... - Ты слышишь меня? - спрашивала она, не понимая, отчего я вдруг молчу, не отвечаю ей, - ты слышишь меня, милый? В трубке потрескивало, шли какие-то помехи и потому, очевидно, голос ее шел как будто с далекой звезды; но он пробивал эти помехи, пробивал расстояние, пробивал трубку и уже легким, радостным теплом струился по моей щеке. - Ты где? - тихо спросила Лена. Сбиваясь и торопясь, точно она может уличить меня в чем-то, я рассказал ей о неожиданном ночном дежурстве. - Ладно, - сказала Лена, - позвони мне завтра утром. - Леночка, у тебе все в порядке? -поинтересовался я на прощанье. - Голова очень сильно болит, - ответила она. - Хочешь, приезжай завтра сюда, - неожиданно вырвалось у меня, - здесь так хорошо, тихо, воздух чистый и никого нет... - Перестань говорить глупости, куда я поеду? - оборвала она меня. Милка приехала минута в минуту. Открывая дверь такси, я заметил: - Вы, мадам, точны как английская королева. - Есть ради кого стараться... - отозвалась Милка. - Прошу до хаты, - учтиво предложил я, и мы рука об руку вошли в киношные хоромы. Пока она ходила по комнатам и рассматривала всевозможную бутафорию и прочее профессиональное барахло, я накрыл на стол, поставил бокалы и слегка пригасил свет. - А я как раз шампанское с собой захватила! - воскликнула Милка. - Шампанского! - крикнул я в ответ. ...Густо хлопнула пробка, и тугая струя угодила прямо в бокалы. - Выпьем за твой дебют в качестве сторожа. - предложила Милка. - Разве я сторож брату моему? Мы чокнулись и выпили разом. И пили до тех пор, пока не опустошили всю бутылку. - Тебе нужен этот свет? - игриво поинтересовалась Милка. - Включи только тот, в дальней комнате. Когда я вернулся, Милка успела скинуть с себя всю одежду. Я тоже не заставил себя ждать. - Иди ко мне! - попросил я Милку, опустившись в мягкое, глубокое ькресло. У моей странной любовницы была нежная кожа, красивая полная грудь и чуть оплывающая, как горящая свеча, фигура с небольшим животиком, каковой бывает у женщин, излишне привязанных к сидячей работе. ...Прошло несколько минут. - Что с тобой, что с тобой, - шептала Милка, обдавая меня горячим прерывистым дыханием, - что с тобой, что с тобой... я так хочу тебя, так , так, ах... ну что ты, что ты... Судорога любви пронзила ее страстное тело, и она замерла, сжимая меня в объятьях, словно хотела, чтобы я растворился в ней, вошел в нее без остатка, став частью ее существа, ее пылающей плоти. - Ты слышишь меня, милый, слышишь? - звучал во мне другой голос, как шаман, заговаривая меня от желаемой нынче страсти и отбирая силы. - Что с тобой, милый? - после некоторой паузы спросила Милка, не слезая с моих колен. - Депрессия, семейные неурядицы, психологический дискомфорт... - фальшиво ответил я. - Опять неприятности? - Только не надо вызывать меня на откровенность, Милка. Ты хорошо себе представляешь эту сцену? Голая женщина, сидящая на коленях у голого мужчины, говорит с ним о марксизме-ленинизме. - Я могу и одеться. - сказала Милка. - Ты хочешь чаю? - Ой, с удовольствием! - У меня тут в сумке футболка есть, одень ее, пока я чай буду заваривать. Но пока я ходил в ванную, искал халат, затем возился на кухне, Милка прилегла на диван и... уснула. Я отыскал в каком-то из многочисленных шкафов, разбросанных в разных комнатах, полосатый плед и укрыл ее. Так она и проспала до утра. А я все никак не мог заснуть; ложился, вставал, бродил пустынными комнатами, пил чай, читал, выходил на улицу. Я не мог спать. Я не должен был спать. Мне надо было сторожить этот огромный дом с бутафорской начинкой; сторожить Милку, мирно посапывающую под пледом на мягком диванчике; сторожить свою разваливающуюся семью и строжить свою неряшливую жизнь. Разве ж я сторож? Слово «чтобы» ...Часы в его маленькой комнате пробили два часа ночи. Светился, мерцая загадочно, экран компьютера, в который он смотрелся неотрывно, наверное, минут десять. За окном, шумно фыркая, проскочил припозднившийся таксомотор. "Я напишу тебе о том..." - побежала по экрану ровная рябь строчек и оборвалась. - Нет, - сказал он сам себе, - не то, - стер строки, допил остывший чай и снова коснулся клавиш. Слова опережали мысли, но это, по всей видимости, его не особенно и волновало, главное в этот час было ясным, видимым, четким, как промытое стекло. "Спасибо за то, что так оперативно реагируешь на мои письма - видимо, сказывается сильный характер. - строчки выскакивали, как чертик из табакерки, помимо его воли, - Кстати, чувствуется, что ты - сильная женщина с вполне устоявшимся авторитарным характером. Таким, как ты, как правило, трудней всего в жизни и приходится. Хотя, конечно, далеко не все об этом догадываются; в наличии - эдакая "бой-вумен", стройна, хороша собой, умна, юбочка сидит, как влитая, прическа, аромат лучших духов, энергия бьет, как ключом по голове. Аж иззавидуешься! Но и требования к партнеру, как в голливудской анкете: рост - под два метра, ай-кью как у Билла Гейтса, банковский счет - как у него же, воля железная, интеллект аж зашкаливает, Борхеса не спутает с Бухесом, Гоголя с Гегелем и вуайеризм отличит от веризма. И отношения обязательно - серьезные; до свадьбы - ни-ни, легковесов и находящихся в процессе развода просим не беспокоиться. Но на самом деле, как мне кажется, все это нашей "бой-вумен" не нужно, она устала от всего, от гонки, от собственной красоты; ей хочется тепла и нежности; ей хочется быть не только супер-звездой, но глупой девчонкой, которой подарят розовый шарик с нарисованным на нем сердечками; ей хочется внимания и заботы, чтобы кто-то позвонил и спросил простым, не кокетливым голосом: "Ты скучала обо мне, солнышко?" И эта "бой-вумен", на которую только что с таким вожделением глядел вконец обезумевший начальник и которая отшила его своим железным взглядом, внутренне растает от этой простой, неказистой фразы; и плакать захочется, да только слез больше нет, и душа очерствела, и вывеска над тобой светится: "...И чтобы рост был не ниже 175 см, и чтобы ай-кью, и чтобы... чтобы... чтобы..." Слово "чтобы..." струилось по экрану сплошной лентой, заполняя, казалось, весь экран и падало, как биллиардный шар - в лузу его отяжелевшего от тоски сознания. Снег и пепел ...Все повторилось вновь: те же девочки в фирменной одежде принимали багаж, оформляли билеты, желали пассажирам счастливого пути, но из-за того, что на самом деле улететь мы должны были вчера и практически десять часов просидели в аэропорту, процедура носила какой-то убыстренный характер - аэропорт мелькал, рябил в глазах, двоился; лица пограничников, еще вчера приветливые и учтивые, сегодня размыло до неузнаваемости; казалось, что не было лиц - одни очертания, - только руки сновали за паспортами, и возвращали эти паспорта проштемпелеванными, и указывали на другую сторону границы, где раскинулся сияющий мир "дьюти-фри"; но мы уже были там вчера, это никому уже не было интересно, и просторные коридоры скатало в одно узкое пространство, прямиком ведущее к трапу самолета. Только очутившись в кресле и пристегнув ремни, я чуть прикрыл глаза и усилием воли остановил стремительное верчение времени. Теперь, когда самолет набрал высоту, можно было ни о чем не думать, расслабленно следя за тем, как касаются иллюминатора легкие обрывки облаков. "Словно пепел от ее сигарет", - невольно мелькнул обрывок прощальной мысли, но, повторяю, думать не хотелось ни о чем. Хотя поймал себя на том, что опять вспоминаю о ней. О ней, опять о ней. Как странно, я все время западаю на ней, как западает клавиша в рояле, как зависает компьютер на определенной операции (казалось бы, ну что тут сложного: перезагрузись, начни сначала, и все пойдет как по маслу; но, увы, есть какая-то незнаемая тобой неисправность, неиспользуемая опция, и ты вновь и вновь оказываешься в состоянии "зависания", и кажется, что никогда уже не выйти из этого гипнотического круга). В самом деле, что меня толкнуло к ней? Это было после какого-то ординарного совещания, на котором я выступал с докладом. Потом надо было куда-то торопиться и, уже сбегая по старинной мраморной лестнице, я вдруг увидел е е . Я вспомнил, что она весьма внимательно меня слушала и даже задавала какие-то вопросы. - Вы из города Т.? - спросил я. - Да, - спокойно ответила она, чуть улыбнувшись краешком губ. - Знаете, - сказал я, - вполне возможно, что через месяц мне придется навестить ваш город. Вы позволите вам позвонить? - Конечно, конечно, - торопливо согласилась она, - запишите. И продиктовала номер своего телефона. Я записал его на обрывке какой-то бумажки, сунул в карман пиджака, поблагодарил, попрощался и побежал дальше, не зная, зачем мне все это нужно. Собственно, в Т. я действительно оказался через месяц. Дня за два до отъезда вдруг подумал, что можно будет ей позвонить, стал искать чертову бумажку, перерыл все свои папки с документами, сумки, бумажник, но ничего не нашел. И подумал: "Ну, значит, не судьба..." А там - накатила суета, предотъездные хлопоты, сборы, и я опять забыл про обрывок бумажки с номером телефона. Признаться, я не очень-то о нем и думал, так как в Т. на самом деле меня ждала встреча с другой женщиной; конечно, я слукавил перед незнакомкой, пеняя на свою душевную незащищенность в городе Т. Но судьба распорядилась иначе. Устроив свои служебные дела буквально за сутки, я стал названивать милой прелестнице, предвкушая легкий флирт и любовные утехи, но - странно! -телефон молчал. Это было тем более странно, что мы договаривались о встрече заранее, до моего приезда в Т., и должны были обсудить план нашей совместной поездки в Таллин. Но телефон молчал! У меня в запасе был оставленный моей пассией номер телефона ее приятелей - супружеской четы; но: и этот телефон молчал! Ни тот, ни другой телефон не отвечали на протяжении двух дней. Вот тогда, утром третьего дня я чертыхнулся, подумал о мистике и полез в шкаф за смокингом, который собирался надеть для выхода в свет со своей пропавшей подругой. "Чего он у меня там болтается бесполезно, - говорил я сам с собой, - вот сейчас надену его и пойду в ресторан, и черт с ними со всеми!" И в этот момент, когда я резко сдернул пиджак с вешалки, из кармана выпал какой-то обрывок бумаги. Поначалу я хотел со злости пнуть его куда подальше, но потом все-таки поднял: это был... ее номер телефона. Я тотчас бросился накручивать телефонный диск. - Да, - сказала она, - слушаю вас. - Это вы? - спросила она, - Конечно, узнала. Вам повезло - вы застали меня в тот момент, когда я собиралась уже выходить. Можем ли мы встретиться? Только вечером. Хорошо, я с удовольствием посижу с вами за чашечкой кофе. Всего доброго, до встречи. Вечером, когда я сидел с незнакомкой в гостиничном баре, нелепом, как сама жизнь в городе Т., и мы мило болтали, меня попутал бес (или осенил Господь). - Знаете, - сказал я (неожиданно для себя самого), - а давайте махнем в Прагу. Вы были когда-нибудь в Праге? - Нет, - сказала она. - За встречу в Праге? - спросил я, глупо улыбаясь, и поднял бокал. - За встречу в Праге, - согласилась она. Честное слово, я не понимал, что происходит; я, собственно, должен был встретиться с другой женщиной, обсудить с ней возможные планы на поездку в Таллин, а через неделю уже быть там, и вместе с этой женщиной поселиться в отеле "Олимпик", и бродить с ней по старым улочкам, и поздно вечером в отеле целовать ее дымчатые глаза и медленно раздевать ее, как это было не раз во время наших внезапных и частых встреч. Но я уже не хотел ехать в Таллинн. И через две недели, по-прежнему ничего не понимая, я летел в Прагу и даже не знал, ждет она меня там или нет. За все это время я только и успел, что переговорить с ней по телефону и объяснить, в какую гостиницу ей следует прибыть. Честно говоря, я верил в то, что наша встреча не состоится и окажется всего лишь глупой мимолетной шуткой. Потому, попав в гостиничный холл и не увидав ее, я обреченно вздохнул. И в этот самый момент она вдруг возникла ниоткуда в накинутой на плечи шубке. Оказалось, что она приехала давно и ждала меня в гостинице пять часов кряду. - Я думала, что ты не приедешь... - смущенно улыбаясь, обронила она. Что было дальше? Дальше был сон. ...Мне снилась Прага. Право, я отчетливо помню, что сон начинался на Вацлавской площади; знаете, как будто чья-то неровная рука вела видеокамеру по просторному бульвару, попутно фиксируя яркие, светящиеся здания по обе стороны. Вдали показалась огромная конная статуя, и возвышенный голос экскурсовода сообщил: "Перед вами святой Вацлав, патрон и заступник средневековых пражан..." "При чем здесь патрон? - думаю я сквозь сон. - Она бы еще сказала "босс". Но тут же меня озаряет: "Она хотела сказать - "покровитель"... Однако же выходит заминка, камера уплывает куда-то вбок, затем сбивка кадра - волны, рябь, полосы, молчание - и вдруг новый кадр: женщина, стоящая у окна, из которого открывается вид на неприбранную пражскую заводскую окраину; внизу деловито стучат трамваи; утреннее солнце старательно золотит плоские крыши унылых домов казарменно-советского типа, и только вдалеке, ближе к центру, вспыхивает горячечная желтизна средневековых куполов. Женщина стоит у окна, вся прохваченная, пронзенная светом. Вот она отпивает глоток светлого чешского пива из прозрачного богемского бокала и произносит нежно и томительно, обращаясь к невидимому мне собеседнику: - Я хочу, чтобы ты всегда был - слышишь, всегда! - моим ангелом-хранителем... ...Я слышу шелест крыл, я вижу, как заливает всю комнату золотое свечение, в воздухе пахнет ромашкой и резедой, но: в зеркале, висящем на стене, не отражается ничего; лишь тонкая серебряная рябь пробегает по зеркальной поверхности и... ничего больше. Женщина не отражается в зеркале, но я почему-то вижу ее и могу даже описать, как она выглядит. Огромные изумрудные глаза, в которые упали страсть и нежность; изящные шаловливые пальчики; вычерченная капризная линия фигуры; рассыпанные в беспорядке волосы, то и дело падающие на матовый лоб; но особенная женственность веет от ее... живота - живота еще нерожавшей женщины, я не знаю, с чем бы можно было сравнить эту мраморную поверхность, это вместилище чувств и звуков, эту чашу добра и зла; этот перламутровый пупок совершенной эротической формы, чуткий к прикосновениям губ, как жерло флейты; отзывающийся на дуновение ветерка немедленным и сладостным содроганием всего тела... Я не знаю имени этой женщины, но я называю ее - Рахель. Мне казалось, что именно такой была наша великая праматерь: властной, покорной, капризной, доверчивой, жестокой, К тому же, как и все еврейки, Рахель по характеру - жуткая левантийская раздолбайка. - Рахель, - шепчу я, - Рахель, раздолбайка... Она оборачивается, улыбается, обнажая хищно ровный ряд великолепных зубов; а над верхней губой я замечаю узкую полоску волосков, что, по мнению наших мудрецов, свидетельствует о необузданно темперированном темпераменте. Сон о Праге - это прежде всего сон о женщине по имени Рахель. Под тяжелыми опущенными веками можно угадать сюжет о двух людях, низвергнутых на безумные улицы Праги. Точно так же, как самолет, идя на снижение, пронзает неподвижную пелену облаков, я, закрыв тяжелые веки, сквозь пелену сна погружаюсь в просторный аквариум старого города. Я вижу мужчину и женщину, которые проходят там, где шепелявые чешские шпили свербят зеленое небо; они идут по легендарному Карлову мосту, и: им кланяются статуи всех святых, установленных вдоль этого самого знаменитого, самого легендарного пражского моста. - Подойди ко мне, Рахель, посмотри вниз, видишь - на небольшой приступочке высится позеленевший от времени и злости залетный рыцарь, это о нем писала такая же, как он, залетная и случайная в Праге Марина Цветаева: "Я тебе по росту, рыцарь пражский..." И еще она писала, Рахель: "В сем христианнейшем из миров Поэты - жиды..." - Ой, что это? - удивляется Рахель, - смотри, на позолоченном ореоле, окружающем исколотое терниями чело Христа, какие-то буквы... Но ведь это не латынь.... - Это иврит, Рахель, - отвечаю я, - и начертаны там следующие слова: "Кадош, кадош, кадош, Адонай цеваот!" - А что это значит и как появилась здесь эта надпись? - спрашивает Рахель. - Свят, свят, свят, Ты, Бог воинства... - перевожу я близко к тесту. - Откуда появилась эта надпись? Знаешь, у меня есть приятель, который носит величавое, как вечность и жизнь, имя Пинхас Бен-Хаим. Он рассказывал мне когда-то об этом странном памятнике. Так вот, Рахель, лет двести назад стоял вот здесь, на этом мосту, какой-то веселый еврей, смотрел, как мы с тобой, на этого несчастного человека, извивающегося на кресте и... позволил себе отпустить какую-то вольность. На его беду эта услышал стоящий рядом богомольный чех, которыи посчитал своим долгом донести на нечестивца. "Нечестивца" судили и приговорили к тому, что за свои деньги он должен выгравировать надпись "Кадош, кадош, кадош... " - "Свят, свят, свят...", то есть тем самым подтвердить, что признает святость Ииуса. А еврей заплатил гравировальщикам еще денег и они по его просьбе добавили к этой надписи всего два слова, которые на самом деле и поменяли смысл всей фразы - она стала фразой из песнопения, из молитвы, фразой, которая уже не имела никакого отношения к тому, которого когда-то звали Иешуа ха-Ноцри,или - по-другому - Иешуа Бен-Пандира. ...Еврейская тема не единожды возникает в этом сне. Я иду с женщиной по имени Рахель по Еврейскому кварталу, где ослепшие от горя и печали синагоги замолкли, как застывшие надгробья, в память об исчезнувшем отсюда навсегда шустром семитском племени. Синагоги стали музеями, и сюда заводят блеклых экскурсантов, которые стоят, задрав голову, и ни черта не понимают из путаных объяснений гидов-чехов. Впрочем, и для самих гидов Еврейский квартал или Еврейское городище, как они его иногда называют, - всего лишь обязательная достопримечательность маршрута по старому городу, Их не трогает россыпь волшебных фраз, коими испещрены стены умерших молитвенных домов; им ничего не говорит этот язык мертвых - иврит - этот Божественный язык, на котором евреи общаются с Богом, и Он иногда их понимает. Синагога, превращенная в место для поклонения и цоканья языком, мертва и, скорее, походит на сомнамбулическое языческое капище. Синагоги стынут в неприбранном одиночестве, ни звука молитвы, ни слова песнопения не доносится изнутри - лишь унылый голос экскурсовода вдруг возникает ниоткуда, словно камень, брошенный в воду. И старое еврейское кладбище стало предметом обозрения, будто не праведники здесь похоронены, а устроен шутливый лабиринт с непременным выходом к первому призу. Бродя по узким дорожкам, мы так и не наткнулись на могилу легендарного раввина Магарала; а впрочем, мне хотелось как можно скорее выйти отсюда, чтобы не нарушать своим присутствием святой кладбищенский покой. Раввин Магарал, раввин Магарал: робот Голем, созданный тобой, рассыпался в шершавый сыпучий прах. Но спустя столетия Голем вновь возродился, размножился и его громоподобные шаги раздались на улицах Праги, сопровождаясь ржавым лязгом танковых гусениц, клацаньем затворов и рваной русской речью. В тот момент, о чистая и раздраженная Прага, вспоминала ли ты о своей исчезнувшей общине, которую отдала на растерзание, шевельнулось ли в твоей встревоженной груди нечто, похожее на полузабытое щемящее воспоминание? Мертвым еврейским городищем гордится Прага, заводя сюда своих гостей. Но, несмотря на всю величественность этого места, на воздвигнутую на месте еврейских домиков Парижскую улицу, ощущаешь, что пепелище стелется тебе под ноги, а в глаза заглядывает невидимая еврейская печаль... Мы заходим в сефардскую синагогу, которую больше двухсот лет назад воздвигли попавшие сюда причудливые евреи-сефарды; но и их, увы, сковырнуло беспощадное время, их пожрало жерло истории; и здесь сегодня - один лишь музей. В здании - полутьма,тихие голоса редких посетителей не тревожат поселившуюся здесь тишину. Огромный синий купол, украшенный мириадами еврейских звезд, нависает над нами опрокинутым поминальным бокалом. - Боже, как красиво, - шепчет Рахель. - Как здесь было красиво, - говорю я. И мы опять отправляемся бродить по еврейскому кварталу; на самой его границе с какой-то площадью - музей Кафки. Экскурсоводы утверждают, что здесь родился великий писатель и здесь провел свои детские годы. Кафка - также предмет обязательной гордости пражан и причина сегодняшнего пражского помешательства. Кафка на кружках, Кафка на футболках, Кафка на сувенирных блокнотах; кафе "У Кафки", расположенное неподалеку от сефардской синагоги... "мы рождены, чтоб Кафку сделать былью", и: сделали. ...Ночью в номере мы долго разговариваем друг с другом, обсуждая увиденное; мы готовы в любую минуту заняться любовью, но нам так хочется насытиться друг другом, этой неральностью, что мы говорим, говорим, говорим, серьезничаем, шутим, смеемся, обнимаемся, вновь принимаемся говорить. - Рахель, - заявляю я торжественно, - в твоих глазах... - Вся скорбь еврейского народа... - подхватывает она. - И беспечные искорки раздолбайства, - добавляю я. Рахель смеется: - Братья поставили меня стеречь виноградник, а я не уберегла его... - Повтори еще раз, - прошу я, понижая голос и выключая свет. - Братья поставили меня стеречь виноградник, а я не уберегла его... - шепчет она, придвигаясь ко мне поближе и распахивая одеяло. Может быть, так шептала Шуламит-Суламифь, возлюбившая царя Соломона? Этот слабый страстный шепот бесконечен в пространстве и безграничен во времени. "Быть может, прежде губ уже родился шепот?" Рахель обнимает меня; страсть накрывает нас огнецветным шатром, над которым развевается алое знамя любви. Господи, это дочь твоя, Рахель-Суламифь-Ривка-Лея-Голда. Легкая, стремительная, светлая девушка из виноградника. Братья поставили ее стеречь виноградник, но она не уберегла его. ...Так проходят десять дней, десять разных, непохожих дней - день перетекает в ночь, и ночь переходит в день; время смешивается, как горячительный коктейль, и уже не разобрать, где ночь, а где день, нет ничего - ни ночи, ни дня, есть только яростный коктейль из любви и ласки, нежности и тепла, разговоров и шепота, прелести и прогулок. Но вот он, последний глоток - последняя ночь перед расставанием. От Вацлавской площади мы устремляемся к набережной, а заодно и минуем улицу, на которой находится знаменитое кафе "У Калиха", где сиживал еще яростный Ярослав Гашек и куда посадил он потягивать пивцо своего бесшабашного Швейка. Улицы пустынны и тихи, чехи предпочитают не оставаться на ночных улицах; от чехов, как от чеширского кота, остаются лишь полногубые приветливые улыбки, цепляющиеся за трамвайные провода. Нам не удалось вкусить от магии знаменитой чешской труппы "Латерна магика" - оказалось, что она уехала на гастроли и вернется нескоро, но неподалеку от этого театра мы натолкнулись на маленькое уютное кафе с элегантным и величественным, как "аглицкая королева", барменом, со старинным камином, где уютно гудел огонь. - Это будет наше с тобой кафе, - сказала Рахель. - Как хорошо, что мы сюда зашли, правда? Я заказал бутылку красного вина к нашей нехитрой трапезе и с восхищением наблюдал, как эта статуя командора, в образе бармена разливала в искристые тонконогие бокалы пурпурную жидкость. - Я хочу выпить за тебя, мой ангел-хранитель, - говорит Рахель. Мы чокаемся, тихий звон словно завершает сказанное; в это время бармен гасит свет и зажигает свечи; узкая полоска пламени тонет в просторных очах Рахели... ...В гостиницу мы вернулись во втором часу ночи; заспанный усталый портье, потирая красные глаза, пообещал разбудить меня рано утром, часов в семь. - Ты собираешься спать? - спросила Рахель. Она была не совсем права. Нам все-таки удалось поспать полчаса, когда вконец обессиленные мы соизволили посмотреть на часы. Через полчаса заверещал телефон. Вспомнив свою суровую солдатскую юность, я вскочил будто ужаленный с постели и буквально за десять минут принял душ, оделся, собрал вещи и поднял сонную Рахель. Мы спустились вниз вместе с вещами, торопливо позавтракали, торопливо говорили друг другу какие-то торопливые слова, торопливо попрощались, и вскоре я затесался в небольшую группу отъезжающих, которую туристический автобус должен был доставить до аэропорта. Уложив вещи в багажник, я поднялся в салон и сел у окна. Забрав последнегопассажира, водитель закрыл дверь и тронулся с места. И тут выскочила из гостиницы Рахель, ветер швырнул ей в лицо горсть снега, волосы ее развевались, она вглядывалась в уходящий автобус и, не видя меня, махала рукой. "Зачем, зачем... - подумал я, - вот раздолбайка, простудится еще... Странное прощание, какое-то скомканное, ненужное. Рахель... встретимся ли еще? Рахель..." Мысли сморили меня, и я заснул. Так и проспал всю дорогу до аэропорта. И очнулся, пребывая в каком-та полусонном состоянии, из которого мне было даже лень выходить. Перед глазами кружились какие-то пестрые картинки, мелькали дежурные лица, не вызывая никаких эмоций. Наша группа уже прошла паспортный контроль, весело прогуливаясь по длинным смачным коридорам, где осуществлялась свободная торговля, и никто особенно не огорчился, когда стало известно, что рейс задерживается на несколько часов. Все уже казалось в прошлом, мысли о будущем бились о неизвестность, как надоедливая осенняямуха бьется о стекло, беспечность кружила голову. Но постепенно веселье стало улетучиваться, посадку все никак не объявляли, обстановка начала наэлектризовываться, пассажиры нервничали, шумели, требовали жалобную книгу, а стройные светловолосые девушки, дежурящие у выхода на посадку, отделывались туманными намеками и ободряющими шутками. Я, как мне казалось, по-прежнемуничего не соображал, лениво следя лишь за вялым переползанием стрелок на большом циферблате, висящем аккурат над головой утомленной от пассажиров дежурной. И вдруг вся пассажирская масса задвигалась, зашевелилась, загалдела, оформилась в единый коллектив, напряженно ждущий окончательного приговора. Вышел, вальяжно переваливаясь с ноги на ногу, представитель компании, которая отвечала за выполнение рейса, выволок ящик кока-колы и минеральной воды и громогласно объявил, что из-за нелетных условий полет переносится на следующий день. - Сейчас вас отведут к автобусам, - сказал он, дергая выпученным веком, - вы поедете в гостиницу, поужинаете, переночуете, а утром раненько на тех же автобусах прибудете в аэропорт. Пчелиный пассажирский рой, недовольно жужжа, отправился назад к паспортному контролю, получил однодневную визу; так же жужжа, вылетел в багажное отделение, погрузил свой несчастный багаж на тележки, вывез его на улицу, погрузил в автобус и залетел в салон, как усталые пчелы залетают в свой родимый улей. Автобусы тронулись с места, резанули шинами по мостовой и помчались темными улицами. И все это время я никак не мог выйти из полусонного состояния, хотя в глубине меня вдруг затренькала, затрепетала, забилась золотая сардинка потайной мысли. Я не выпускал ее наружу до тех пор, пока мы наконец не ввалились в гостиницу; но и тут, выпустив ее наружу я еще не совсем пригляделся к ней, хотя и понимал, в чем дело. Но в гостинице было невыносимо жарко, выстроилась длинная очередь на оформление, и эта очередь тянулась томно и тягостно; казалось, что прежде чем в моих руках окажутся ключи от номера, время вынесет свой вящий вердикт, и мысль, поднимающаяся из глубины, так и не увидит света. - Ваш номер четыреста пятнадцать, - сухо и строго сказал портье, - магнитная карточка, пожалуйста, за мини-бар - отдельная плата, ужин через час. Какой к чертовой матери ужин? Едва зайдя к себе в номер, я бросил на кровать свой багаж, слегка ополоснул руки и через пять минут выбежал из гостиницы по направлению к метро. Мысль, вырвавшаяся наконец на свободу, вела меня за собой, тащила на привязи, гнала, как паршивую собаку, вперед и вперед. "Я должен ее увидеть, - бормоталя на бегу, - я должен ее увидеть, у меня есть еще час времени, час времени, час времени..." Но как я найду ее на вокзале? Где буду искать? Ничего, кроме времени отправления, я не знаю - ни номера вагона, ни пути, с которого отправляется поезд. Я говорил себе, что это безумие, но бежал, задыхаясь, все быстрей и быстрей,успел, перепрыгивая через три ступеньки, вскочить в последний вагон метро и, только усевшись и отдышавшись, понял, что все это безнадежно: огромный двухэтажный вокзал, десятки поездов, отъезжающие, провожающие, встречающие; ну не ходить же в самом деле по вагонам, громко и протяжно выкрикивая ее имя?! "Стоп-стоп, зачемже по вагонам, - вновь забормотал я, как юродивый на паперти, - не надо по вагонам; есть выход, есть, я подойду к справочной и попрошу, чтобы по громкоговорителю передали ее имя, она услышит... а если не услышит... если она уже будет в поезде... нет, не должна, не должна... значит, все-таки справочная, она, по-моему, .на втором этаже, рядом с выходом на пер- вочной... Там я прошу, чтобы имя..." - я почувствовал, что уже иду по второму кругу. Слава Богу, объявили станцию, на которой надо пересаживаться на другую линию. Бегу как ненормальный, обгоняю спокойных до омерзения чехов, через ступеньки перепрыгиваю, разговариваю сам с собой, сердце колотится, колом подступает к горлутоска, "нет, не успею, не успею, не успею...." Это колеса вагонные так стучат или я бормочу им в такт и постепенно схожу с ума? Ну, вот и вокзал. На первом этаже, возле касс, пусто, никого, если не считать нескольких чешских бомжей, расположившихся на ночлег на негостеприимных скамейках. Поднимаюсь на второй этаж; в буфете сидят зевающие пассажиры, группа веселых ребят с рюкзаками весело гогочет возле колонны, подпирающей потолок; выхожу к центру зала, останавливаюсь в растерянности и вдруг... Боже... Боже! Она... я не видел ее... выскочила откуда-то сбоку, бросается ко мне наперерез, обнимает, теребит, целует; глаза, огромные глазищи распахнуты, бьются нетерпеливыми, тревожными факелами. - Ты... ты...- буквально не говорит, а лепечет, шепчет, фразы рвутся, как легкая лента, осыпаются, как разноцветное конфетти, знаки препинания, оставляя сплошной текст. - Боже мой... боже мой, как же это... ты... что случилось, что случилось, скажи... я думала, у меня галлюцинации начались я когда увидела тебя вначале подумала как этот мужчина похож на тебя потом когда подошла поближе думаю все у меня точно поехала крыша... ведь ты давно уже должен был улететь а я... я не понимаю что происходит... ты... рядом... это невозможно... это наваждение... мистика какая-то... Признаться, я сам слабо верил в реальность происходящего. Мы стояли обнявшись посреди зала, неприкаянные и нужные друг другу, погруженные в ледяное безмолвие вокзала. Люди обтекали нас, не замечая, и растекались в разные стороны, как ленивые толстые рыбы, помахивая хвостами. Мы стояли, обнявшись, и Рахель все шептала мне на ухо горячие слова признания: - Я целый день бродила по городу... по улицам... и думала, что вот, первый день без тебя... тоска была страшная... заходила в какие-то кафешки, пила кофе, я даже не помню, какой это был кофе; наверное, ведро этого кофе выпила, а затем плюнула на все и пошла в магазин... и... ты не будешь смеяться, правда? я разом потратила все деньги, которые у меня оставались... знаешь, я когда нервничаю, тоскую, места себе не нахожу, я отравляюсь бродить по магазинам и в конце концов покупаю какую-нибудь дорогую вещь и... успокаиваюсь, как будто сбрасываю с себя тяжелый груз... мне так было грустно без тебя... ты мне веришь, правда? - Правда, Рахель, правда, - говорю я, поправляя ее волосы, сбившиеся на лоб, и целуя ее волосы, от которых так пронзительно пахло снегом и пеплом. - После того, как ты уехал, я выкурила, наверное, целую пачку, и от меня пахнет табаком, - признается Рахель. - Уходят запахи и звуки, - невпопад произношу я, - пойдем, Рахель, посидим в кафе, у нас еще есть время. Мы проходим в круглый зал, который располагается перед выходом на перрон, садимся за маленький столик, заказываем у официантки какую-то нехитрую буфетную снедь, но Рахель к еде так и не притрагивается. - Смотри, как интересно, - говорит она, - весь зал опоясывают часы, они показывают время в Москве, Минске, Праге, Братиславе, Берлине, Париже, Нью-Йорке... И что самое интересное, они все исправны до тошноты, они все работают, как заведенные. А мне так хочется остановить время, понимаешь?! Ни на одних этих часах стрелка-дура не замерла хотя бы на секунду! Пропел, просвиристел, прошелестел голос чешского диктора, оповещая о том, что начинается посадка на поезд, следующий в город Т. - Пойдем на перрон, Рахель... - я беру ее за руку и веду к выходу. На перроне - морозно; хлопья снега кружатся тяжело и грациозно; пепел от ее сигареты кружился в воздухе, как снег, и падал на землю, смешиваясь со снегом. - От твоих волос пахнет пеплом и снегом, - сказал я. Она бросила недокуренную сигарету и обняла меня. - Родной мой, - прошептала она, - ты даже не представляешь, как мне с тобой хорошо... И вновь мы стояли обнявшись, забыв обо всем на свете, пока до нас не донесся визгливый официальный тон проводницы: - Поторопитесь там, девушка, через две минуты отправляемся! - Все, - сказала она, нехотя отстранившись, - мне надо идти. - Иди, - сказал я. - Не хочу! - зло выкрикнула Рахель, неистово обняла меня, крепко поцеловала в губы и, оттолкнув, буквально вскочила в тамбур. Пока она дошла до своего купе, поезд тронулся и стал потихоньку набирать ход. Я успел увидеть ее в обрамлении оконной рамы и помахал рукой. Она послала мне поцелуй и вдруг застыла, не двигаясь - уносящийся вдаль стоп-кадр, щемящий снимок на память. А утром, как и обещали, подали автобусы, и мы снова шумною гурьбой отправились в аэропорт, и все повторилось сначала - с той, пожалуй, лишь разницей, что на этот раз я твердо был уверен - вылетим точно в срок. Так и случилось. И в небе, находясь рядом с Господом Богом, я благодарил его за подаренный мне фантасмагорический сюжет, за право участвовать в нем, за право чувствовать обнаженным сердцем то, что, может быть, многим никогда чувствовать не дано. И все вертелась у меня в голове фраза, брошенная моим приятелем, искусным выдумщиком, пожирателем всевозможных историй, ловцом фактов и суровым бытописателем действительности. - Знаешь, старик, - задумчиво говорил он мне, - бывает так, что ни с того ни с сего западаешь на человека; и куда бы тебя ни забросила судьба и где бы ты ни очутился, неожиданно для себя вновь и вновь натыкаешься на него и вдруг понимаешь, что это какая-то сумасшедшая невозможность расставания... Пражский триптих 1. ...Кружевные полотна дождя, полукружье луны, танцующий дом, ребристая готика, Старая площадь, химеры. Забудь обо всем, задерни плотнее портьеры - нас время торопит, нас гонит тревожное чувство, нас гонит боязнь одиночества и повторенья. Луна заливает серебряной мутью пространство молчанья; топорщатся зло тротуары; и людям беспечным пражские снятся кошмары. А мы утопаем в белой простынной купели: рождаемся заново, умираем - и снова рождаемся. И мало нам вечности, мало нам Праги, мало нам жизни. Простится нам шепот, простятся нам лепет и стоны, и вздохи. На сломе времен, на границе померкшей эпохи как странно любить и как странно судьбой наслаждаться, когда нереальность - реальна, а реальность развеяна вечностью, размыта дождем... 2. ...А знаешь, любимая, в Праге скитается дождь; он бродит по Карлову мосту, касаясь прозрачной ладонью скульптурных святых, притаившихся в позах безгрешных; он тихо ступает по улицам пражским, минуя кафе, где с тобой мы сидели когда-то и чопорный бармен, склонясь в королевском поклоне, почтительно полнил бокалы томительным красным вином. И музыка пела, и вино опьяняло рассудок, и тонкие пальцы твои трепетали, как бабочки света; и губами ловил я твои чуткие пальцы, и чувствовал шелк, и слышал шуршание крыльев. ...А дождь продолжает идти; и блестит мостовая, и ночь раскрывает свой веер над площадью старой. Наша пражская встреча - предтеча любви и разлуки; за которой последует встреча и снова разлука. И любовь, словно дождь, побредет в бесконечном пространстве - от бессмысленно долгих разлук до немыслимо сладостных встреч. 3. Всё равно мы с тобой разминемся... А.Вознесенский ...И останется только Прага Золотыми снами своими. Страсть пройдет, Словно выльется брага, Хмель пройдет, Но останется имя: Это имя моей Рахели, Молодой и беспутной, как песня. ...И качаются пражские ели, И кончается век. Но если Новый век навстречу качнется, Словно маятник превосходства, Все равно он Прагой начнется, Где зимуют любовь и сиротство! ...Из этих сумасшедших дней ...То есть, запомнилось мне многое, - - до мельчайших подробностей, - - но: этот эпизод врезался в память своей к и н е м а т о г р а ф и ч н о с т ь ю. Как будто кто-то невидимый заранее написал сценарий, сделал эту раскадровку и включил невидимые юпитеры, и: застрекотала камера, забегали невидимые помощники, фиксируя съемку, а на экране потом воспроизведено было изображение - - парк над рекой, вьющиеся змейками аккуратные дорожки, беседки в старо-русском стиле, сизо-мрачное небо и косой дождь, лупящий с размаху по редким, случайным прохожим. А потом камера ловит в свой объектив двоих, похоже, не особо торопящихся и не пытающихся укрыться под зонтом. Дождь лупит все сильнее, но эти двое продолжают медленно идти вдоль парковой дорожки, лишь пристальнее вглядываясь друг в друга. Затем они наконец прячутся под кроной старого развесистого дерева, и он, обняв ее, целует. - Я люблю тебя, - шепчут губы. - Я люблю тебя, - повторяют губы. Падает, падает дождь, шелестит крона, покачиваясь под напором водяных струй. Двое стоят, обнявшись, и фоном, - медленно, нежно, - начинает звучать заэкранная музыка, вначале робко, стеснительно, затем все сильнее и сильнее, набирая обороты, уплывая ввысь, бросаясь в глубину. Звуки роятся встревоженно и томно, тревожат сердце, умащают душу и кажется, что ничего вокруг не остается, кроме этих звуков, и кажется, что само чувство - это звук; "из всех мелодий лишь любви музыка уступает, но и любовь - мелодия...". ...молюсь за тебя, за огромное сердце твое, за темперамент и страсть, за доброту и нежность, за лукавство и раздолбайство. Боже, услышь меня, пошли этой женщине смутное нежное счастье, воздай ей за муку ее, боль ее, преданность и страсть. ...пламя многоязыкое опаляло наши тела и души. И понял я: как бы я ни старался, выводя на свет свои "заскорузлые" мысли, как бы витиевато ни струилась моя строка, какое бы вдохновение ни бушевало в душе моей - - - все это ерунда по сравнению с тем наслаждением, каковое (пардон за канцеляризм) я получаю, общаясь с тобой непосредственно; глядя в твои глубокие глаза, целуя твои изящные тоненькие пальчики, касаясь языком твоих сокровенных "зон" и ощущая, как горячая волна неги и любви пробегает по твоему телу. Но и не меньшее наслаждение - - молчать с тобой: идем ли мы вдоль "улиц шумных", лежим ли, отдыхая, - - - - и - - твоя голова покоится на моей руке; теплое твое дыхание касается моего лица; да и не молчание это вовсе, а сосредоточенный безмолвный разговор двух сердец, обмен радиоволнами, грустью и нежностью. ...мое обворожительное сокровище... ...Этот знакомый желанный жест: она смахивает каштановые пряди со лба, приподнимается, смотрит на меня влажным невидящим взором и снова припадает ко мне. Какая-то грубо крашенная квартира, бесцветные обои, телевизор "Горизонт" с тремя программами, раскладывающийся диван и обшарпанный шкаф. "Какое милые, сейчас тысячелетье на дворе?" А черт его знает. Здесь, в этой квартире, нет времени, здесь - без-временье, бес-просвет, бес-предел, то есть: предел, установленный бесом. Скачут бесенята, веселятся, визжат, бьют копытцами по оконным рамам, ворожат на голубом свету экрана - и - глуше становятся шаги, - тише, - суше, - топь поглощает окружающую среду, жизнь погружается в топь, вязкая топь; оторопь берет от всего, мир пропадает, закручивается в воронку, и остается лишь невыносимая легкость бытия. Несносная легкость бытия. ...она целует меня и говорит тихо-тихо, чтобы не услышали бесенята: - Любимый, как мне хорошо с тобой... Слова осыпаются звонкими монетами, палой листвой, каплями дождя, проносятся шелковым шелестом ветра. Она лежит обнаженная, ее узкое тело с бессильно опущенными вдоль тела от страсти руками напоминает изысканную сигару, и тут же - - - - я ловлю себя на мысли, что она напоминает серовскую Иду Рубинштейн - - - - такая же восхитительная угловатость, такие же огромные глаза, такие же тонкие очертания фигуры. Она снова шепчет: - Любимый, как мне хорошо с тобой... "Пора уже давно уяснить, - думаю я, - что Господь оберегает меня от мелких ничтожных связей, Он гонит их от меня прочь, Он отталкивает их от меня, и только тогда, когда есть шанс для высокого чувства, Он дарует его мне но не просто, как подарок или выигрыш в лотерею, нет, он испытывает меня этим чувством, как испытывал несчастного и все же великого в своей любви к Господу Иова... И я, покорный Ему, должен пройти через все тернии, потерять все, что было у меня, и снова обрести, сжечь за собой все мосты и навести новые, ощутить высоту падения и глубину подъема..." И снова - эта грубо крашенная квартира, бесцветные обои, телевизор "Горизонт" с тремя программами, раскладывающийся диван и обшарпанный шкаф. Не знаю, что на меня нашло, но, размахивая руками и разгуливая по комнате, я разражаюсь неожиданно нервным монологом. Впрочем, мне кажется, что я искренен и что стараюсь высказать все, что у меня лежит на душе. - Мне страшно думать о будущем, я не могу представить нас с тобой в железных тисках быта. Не знаю, понимаешь ли ты, о чем я вообще говорю? Мы из другого мира, наши отношения лежат совсем в другой плоскости, и что с ними делать, кому принести их в жертву? И вот, представь, человек, с которым ты близок, ест, потеет, икает, пукает, какает, некрасиво сморкается, плохо вытирает задницу, ковыряет в ушах, и ты вдруг замечаешь, что все это ты... замечаешь... что все это назойливо лезет в глаза... и запах пота... и ты не можешь… не можешь себя пересилить... как с этим смириться... как жить с этим... и придет момент когда ты возненавидишь этого человека а может и нет не знаю Но про себя могу сказать: быт убивает меня, он высасывает из меня последние соки. "Иди вынеси мусор, иди помой посуду" - звучит для меня как бессрочный приговор суда. Но самое страшное, что я не могу ослушатьс,я я не Ротшильд и не содержу служанок, которые могли бы все это делать для меня. Я не ем на серебряном блюде и вышколенный лакей в белой манишке и шелковых перчатках не стоит за моей спиной. За моей спиной - пустота, торричеллева пустота, пустота во мне, в моей душе, пустота неприспособленного к быту человека, человека, с которым нельзя жить, строить семью, растить детей. - К чему все это ты говоришь, - вдруг перебивает она стройное течение моего монолога, - Ты не хочешь, чтобы мы больше встречались? Она нервно подергивает плечиком и голая, сбросив с себя простыню, отправляется на кухню, закуривает и сидит, как нахохлившийся воробушек. - Что с тобой, малыш, что ты?.. - Я обдумываю то, что услышала от тебя сейчас. Ты хочешь сказать, что это наша последняя встреча? - Я ничего не хочу сказать. Я вообще не хочу думать о будущем. "О, если б мог сейчас я умереть! Счастливее я никогда не буду..." Шекспир, "Отелло". - Спасибо за информацию. - Пожалуйста, пользуйтесь, пока я жив. "О, если б мог сейчас я умереть! Счастливее я никогда не буду..." Лет десять назад вместе с шумной компанией я отправился на природу. Приятели как всегда начали делать шашлыки, шумно готовясь к застолью, а я отправился на берег речки. Вода стремительно несла свои хрустальные воды, касаясь пологого берега и подпирая высокий противоположный, на котором вяло покачивались вековые сосны. Солнце грело, но не жарко, и вдруг я задремал на какое-то мгновение и мне показалось, что я растворился в природе стал ее составной частью, неотъемлемым элементом. Но главное: - яркая мысль как вспышка магния вдруг мелькнула в мозгу, пронзив все мое существо - - "Вот так бы и умереть, растворясь в природе, став ее частью не сейчас и не здесь, но вот именно так..." То ли мысль это мелькнула, то ли голос какой-то проговорил, неспешно и веско, но когда я очнулся и посмотрел на часы, то понял, что не прошло и пяти минут. Странно: а мне показалось, что минула вечность... Нет-нет, вот еще что. Кусочек, фрагмент из Вирджинии Вульф, из знаменитой "Мисс Дэллоуэй": "...и никогда ему не решиться на окончательный шаг (хоть он ей искренне предан) - словом, вероятно, миссис Берджес права, и не лучше ли ей его позабыть и запомнить таким, каким он был в августе двадцать второго - тенью на меркнущем перекрестке, тающей, покуда уносится вдаль двуколка, и ее уносит, и она надежно стянута ремнямина заднем сиденье, и руки раскинуты, и тень уже тает, уже исчезает, а она кричит, что готова на все, на все, на все..." - Я так долго никому не говорил о любви, что уже не могу остановиться и мне хочется повторять тебе - люблю...люблю...люблю... Вот какие слова она мне шептала, какие шелковистые слова, и: душа моя летела, как среброкрылый меткий мотылек на яркое пламя; - - душа отделялась от тела, парила в воздухе, затем пикировала вниз, соединяясь с телом... и: все повторялось снова. "Если и есть рай на земле, то он возникает именно в эти минуты, когда душа возвращается в тело, и одушевленное тело наполняется безумным неземным блаженством..." В комнате по-прежнему темно, только мерцает телевизор "Горизонт", открывая самому себе ведомые и неведомые горизонты - все программы давно уже закончились, и серебристая рябь бежит по экрану. - Ты спишь? - спрашивает она. Мы лежим, отдыхая после нескольких часов невыносимо сладостной любовной пытки. - Ты спишь? - повторяет она. - Не знаю, может быть, и сплю, - отвечаю я. - Не спи, - просит она, - обними меня крепко-крепко, осталось всего несколько часов до рассвета. Я обнимаю ее, потому что в этот момент мне не хочется думать, а хочется превратиться сплошное огромное чувство - - чувство, лишенное мысли, пожирающий пламень, неопределенную субстанцию. - Знаешь, - говорю я, - серьезно, "О, если б мог сейчас я умереть! Счастливее я никогда не буду..." - Не надо, - просит она, - не умирай... Ах, зачем эта ночь... Ах, зачем эта ночь Так была коротка, Не болела бы грудь, Не стонала б душа... Из песни ...Они не виделись пятнадцать лет. И он был поражен тем, что она почти не изменилась за это время и выглядит так, как будто они расстались только вчера вечером возле автобусной остановки (это было их традиционное место расставания и встреч). Он не преминул сказать ей об этом, когда они сидели в кафе за небольшим столиком. - Если бы ты знал, чего мне это стоило! - ответила она на комплимент. - Я же ничего о тебе не знал все эти пятнадцать лет, - сказал он, слегка касаясь ее изящной, словно вылепленной кисти. Это прикосновение побуждало к откровенности, и она, сделав маленький глоток из узкого бокала с красным, терпким вином, начала свой неторопливый рассказ, будто заранее к нему готовилась, выверяла слова, правила мысли, вспоминала чувства... ...- Ты помнишь, когда мы с тобой познакомились, я была замужем. Мужа я никогда не любила, выскочила замуж только потому, что надо было выйти замуж. Я родила ребенка, ему сейчас восемнадцать, мальчик, по-моему, гениальный, но повернутый на двух вещах - компьютерах и математике, больше его ничего не интересует, с девочками пока не встречается, спортом не занимается, даже мускулов нет у парня, так, не руки, а дряблые плети. Но... гений, все вокруг только об этом и говорят, а гениев, как известно, без странностей не бывает. Кстати, прости, пожалуйста, картошки мне не надо, я исповедую раздельное питание. Знаешь, это очень здорово, это очень дисциплинирует. Когда я только начала питаться по этой системе, то буквально за первую неделю потеряла полтора-два килограмма, да и чувствовала себя отлично. А потом приучила себя напрочь. Мне нравится. В раздельном питании существует несколько градаций: продукты, которые нужно употреблять в пищу; продукты, которые можно есть, и продукты, которые есть нельзя... ...Если бы кто-то мог мне посоветовать, что можно в жизни, а что нельзя! Нельзя мне было выходить замуж за этого человека, понимаешь?! Я родила второго ребенка, думала, авось удастся сохранить семью, ради детей об этом думала. Но именно с этого времени, когда появился малыш, жизнь наша полетела под откос. Муж ни с того ни с сего вообразил себя бизнесменом. Я работала, как проклятая, а он делал бизнес. Или думал, что его делает. Месяцев шесть он барахтался в этом бизнесе, а через год к нему пришла налоговая инспекция. Я не знаю, навел ли кто ее или она пришла сама, по доброй воле, но выяснилось, что мой предприимчивый супруг вообще не вел никакой документации. И мы влезли в долги, я продала свою машину, свадебные украшения, но все без толку, долги не уменьшались. Тогда мы продали квартиру и переселились к его родителям. А чуть позже я ему сказала "уходи", и он ушел, смешно, правда?... он ушел из родительского дома, а я полтора года прожила со свекром и свекровью, они во мне души не чаяли, и я их тоже очень люблю. Они меня поддержали в эти невыносимо ненормальные дни и, если бы не они, если бы не дети, я сошла бы с ума от безысходности. Как я вообще выжила... Она замолчала. - Как я выжил, будем знать Только мы с тобой... - процитировал он, улыбнувшись. - Нет-нет, - не согласилась она торопливо, - об этом знаю только я. А знаешь, что меня вытянуло? Как-то мне прислали несколько фотографий, сделанных во время очередного сборища моих одноклассников. После окончания школы я несколько раз бывала на встречах с ними, а потом уехала из города моего детства и юности, и никогда уже туда не возвращалась. Изредка переписывалась, правда, с одной из своих школьных подружек. Она-то и прислала мне эти снимки. Как-то, когда мне буквально хотелось выть от тоски, я, чтобы немного отвлечься, стала их внимательно рассматривать и тут... обратила внимание на то, как выглядят мои соученицы. Им в тот момент не было и сорока, чудный возраст для любой женщины. А на фото я увидела каких-то нелепых, раздавшихся тетёх с немыслимыми завивками, кричащими перманентами, москвошвеевские платья с оборками только старили их - тех, кому не было еще сорока. Я посмотрела на себя в зеркало и подумала: а чем я сама от них отличаюсь? под глазами - мешки, волосы растрепаны до неприличия, одежда неряшливо сидит, будто с чужого плеча, взгляд - потухший, никакой, отсутствующий, не зрачки, а какие-то потухшие окурки. И я ужаснулась. И сказала себе: нет, не хочу быть такой как они. Я сильная, я лучшая, я красивая! На следующий день я пошла к косметологу, записалась в секцию аэробики, перестала есть что попало, сделала себе новую прическу. Я стала другим человеком, ушла от родителей мужа, сняла новую квартиру, занялась детьми. - А личная жизнь? - спросил вдруг он, непонятно от чего тревожась. - Я встретила хорошего человека, - спокойно ответила она, - мы прожили вместе несколько лет, но недавно расстались. - Что так? - как можно равнодушнее спросил он. - У нас все было хорошо, дети его обожали... - она вздохнула, - ну, каждый по-своему... старший видел в нем хорошего приятеля, к тому же разбирающегося в компьютерах... а младший привязался к нему, как к близкому человеку. И в самые первые дни, когда Саша уехал, а его звали Саша, малыш ходил по квартире, всплескивал руками и чуть ли не причитал по-взрослому: "Как же мы без Саши? Мы же остались одни!" - А почему вы расстались? Он... он любил тебя? - Любил, наверное. Говорил, что впервые встретил такую женщину как я, несмотря на довольно внушительный "послужной список". - И... ты ему верила? - Думаю, что он не лукавил. Просто в иерархии его жизненных ценностей женщина занимала не первое место. Карьера, деньги, успех, служебное положение, престиж - вот что волновало его прежде всего. Он любил меня, так как мог, по максимуму, но в пределах отведенного иерархией места. Потому, когда Саша вдруг распрощался с карьерой и деньгами и вынужден был работать на каком-то вшивом заводике, каждый день, от звонка до звонка, существо его не вынесло столь пагубной метаформозы. Он продержался таким образом пару лет и... сорвался, ушел в никуда. Позвонил мне через несколько дней после того, как исчез, и сказал, чтобы я его не искала, мол, он по-прежнему меня любит, но до тех пор, пока не восстановит свой прежний статус, не хочет мозолить мне глаза. И таким образом я вновь упустила шанс создать семью. - Ты думаешь, что Саша не вернется? - тихо спросил он. - Нет, конечно, - ответила она, - не вернется. Он хочет, как прежде, быть начальником, зарабатывать большие деньги и ездить на красивых машинах... ...Разгоряченные вином и откровением, они вышли из кафе и побрели по уже успевшему опустеть городу, зашли в какую-то гостиницу, сняли номер и, едва войдя в него, бросились друг другу в объятья. За гостиничным окном занималась заветная ночь, самая короткая ночь в их жизни. ++++++++++++++++++++++++++ Песнь двух одиночеств, даже горше того: ностальгия по двум одиночествам, ибо это не диалог, а соло. Все остальное – мираж. Один герой и одна и та же героиня – обладательница разных имен, тел, нарядов, но она - одна и та же, ибо душа ее неизменна… Григорий Трестман
|
|