«Ш И Н Е Л Ь» «В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте». Но мы назовём, потому как сейчас уже нет никакого резону скрывать то, что раньше казалось крамольным и было таковым, сейчас же стало делом обыденным, заурядным, как мокрые разборки средь бела дня,- служил один еврей. Ещё служил, потому как собрался он эмигрировать. И, конечно же, в Германию. Потому как ждали его там с нетерпением уже восемь лет, чтобы покаяться, обеспечить, окружить и вникнуть. А жил он ещё в том городе, где когда-то «служил один чиновник нельзя сказать, чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, с небольшой лысиной во лбу». И был он ему, как родной брат, но после принятия этого судьбоносного решения, вырос он не только в своих глазах, но и в глазах всех окружающих, которые за эти годы уже «натрунились и наострились» над ним. Да он и сам понимал нелепость своего положения. Ведь все уже «там» были – и его первая жена с детьми, и его вторая жена. Одна в Америке, другая в Австралии. Только он всё никак не мог решиться, потому как был решительно отравлен и этой Дворцовой площадью, и этими сфинксами, белыми ночами и этой «Лавкой писателя», где оставлял он все свои деньги, за что его и оставили эти две первые и последние жёны. И когда всё рухнуло в одночасье и оказался он, Ефим Сапожников, вместе со всем отделом в бессрочном отпуске, то опять потянулся он проторённой дорожкой в эту знаменитую лавку, чтобы теперь оставить там все свои книги – сначала для выживания, потом на оформление документов и выезда за рубеж. Да, что там книги – вся жизнь протекала, как сквозь растопыренные пальцы, и не было сил остановиться на чём-то, сосредоточиться. И только одна мысль неукоснительно билась в его головушке: «Там будет!». Да, там будет всё: и полное тебе обеспечение, и совершенно бесплатное медицинское обслуживание, и лекарства, и даже квартира со всеми удобствами – и тоже совершенно даром. ...Для него это была, как и для вечного горемыки Башмачкина, «не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу». Так и «питался он духовно, носмя в мыслях своих вечную идею будущей шинели». И там, где над великодержавной Невой уже две сотни лет стелился голос Башмачкина: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – теперь вибрировал голос Сапожникова: «Там будет!» Вокруг же стали сгущаться сумерки. Он начал ловить какие-то двусмысленные взгляды, а однажды кто-то бросил ему в лицо слово - только он не помнил какое – «жид» или же другое слово из трёх букв, но всё равно это было невыносимо и даже в чём-то нарушало хельсинские соглашения. А потому, будучи на улице, он стал нервно оборачиваться, чувствуя себя то ли правозащитником, то ли гомосексуалистом. Жизнь обрела смысл, потеряв его. Но впереди уже маячила шинель с карманами полными демократии и разного добра и «никогда бы в другое время не пришлась она так кстати», потому что он подогнал себя под неё – где укоротил, где удлинил, - и осталось только нырнуть в неё, что он, наконец, и сделал, оказавшись на берегу Рейна. И покатилось всё, покатилось, задребезжало на курсах, засверкало каналами Амстердама, хрустальной пирамидой Лувра, бесконечной лентой автобана и водопадом машин... Всё это обрушилось на него и увлекло за собой. И «увидел он, что это хорошо». Что всё это ему по плечу, что теперь ему всё возможно и нужно. Нужна машина, нужна работа, чтоб содержать машину. И он носился и успевал не только на курсах языка, не только на уроках вождения, но и ещё, разнося рекламу два раза в неделю. Оказывается, он был рождён для этой жизни – для этих вкусненьких йогуртов, шумного Altstadt’a, безумного Kirmes’a, непредсказуемых Flohmarkt‘ов. А вскоре он до того вписался, что освоил несколько маршрутов и стал возить своих соотечественников в Брюссель и Амстердам. Шинель сидела на нём, как влитая, наполняя в начале каждого месяца карман свой хрустящими стомарочными купюрами. Правда, было здесь некое беспокойство: оно заключалось в том обстоятельстве, что иметь машину и прирабатывать он мог, только отказавшись от пособия,– той уютной шинели, которая так уже срослась с его собственной кожей, что содрать её можно было, только причинив невыносимые страдания. Да, он понимал, что, работая, он мог бы иметь больше, но отдать... Своё! Ну, нет...Не дождётесь! И дождался. Однажды, в начале месяца, сунув автоматически руку в карман шинели, он обнаружил совершенную пустоту. «У него затуманило в глазах и забилось в груди. - А ведь шинель-то моя!» – услышал он, как когда-то Акакий Акакиевич, с которого грабители содрали шинель. Он бросился в социал, но там ему сказали, чтобы он продал машину и пожил пока на эти деньги. -Ах, - думал Фима Сапожников, за плечами которого выглядывал горемыка Башмачкин, - оставьте меня, зачем вы меня обижаете? Он отказывался понимать: - Как же так? Он к ним с открытой душой, без всякого умысла... А они... Где же свобода личности, демократия, право на ошибку, в конце концов? Что будет, если он разочаруется во всём этом? Начнёт сомневаться в правильности выбора? В полной прострации, не помня как, очутился он возле своей машины. Сел и загрустил: Нет, почему не может быть так, чтоб тихо, мирно? Что такое, в самом деле? Вас кто-то трогает? Вы обо мне подумали? Эх, - махнул он мысленно на всё рукой. – Прокачусь. В последний раз. И поехал. Сначала он ехал по городу. Потом начался автобан. Поля, перелески, «шильды»... Движение лечило, оно успокаивало. В шуме мотора была стабильность, уверенность в предназначении. Это передавалось и ему. Вскоре на «шильдах» замелькало слово «Essen», и он вспомнил, что там есть большой автомобильный рынок. Так появилась цель. И он свернул. Но там за его машину давали больше, чем он хотел. Торговаться же он не привык, да и расстаться с ней вот так сразу ещё не хватало решительности. Узнав, что в Утрехте, где-то в Голландии, есть ещё один хороший рынок двинул он туда. Но прежде решил отправить телеграмму в своё социальное ведомство, где вполне аргументированно указывал на необходимость финансирования своего мероприятия. И уже днём в кармане своей шинели он обнаружил первое поступление. Всё это было вполне в духе немецкой обязательности и целесообразности. И решил он, «что это хорошо». Жизнь вновь приобретала смысл. Да, он будет стараться, он отдаст все свои силы, положит на это, может, всю свою жизнь, но сделает так, чтобы машина его обошлась немецкому государству, как можно дешевле. Так было. Шли месяцы, годы. Под колёсами стелились сначала тысячи, затем десятки тысяч километров. Менялись города и страны. Но настоящей цены никто не давал. Но он не отчаивался. - Когда-то же должно повезти. Не мне, так моим детям. - Раф Айзенштадт -
|
|