Ранней ночью или поздним вечером шли по Приокскому заповеднику. По черноте, по необозримой лесной тишине. Хотя тишины совсем не было. Всё стрекотало, шуршало, квакало, росло, ползло, пахло и тоже имело волю, но что это было в сравнении с нашими алчными, большими, железными и мрачными людскими волями. Разве можно было после того, что мы всегда, даже во сне, терпели и делали в Вавилоне, принимать всерьёз, как угрожающую, волю какого-нибудь цветка, даже миллиона цветков? Даже лось был не в счёт. Хотя лоси и громыхали, и ломились, и в первое время что-то в нас ёкало и сжималось, но это было совсем не то. Ёкало от звука, который подсказывал представление о большой массе, а представ-ление о большой массе связывалось по привычке с человеком… Нам не было тревожно. Мы были царями огромной пустой территории, царями с венцами, но без подданных, и всё блаженство как раз в этом и заключалось, что без подданных. Мы не хотели по-делить эту территорию и спорили. И спор наш был ещё безсмыс-леннее всякого спора. Не спором же решать, есть Бог или Его нету. И в споре этом мы считали друг друга сумасшедшими и даже вспле-сками ненавидели один другого. Но мы блаженствовали, как может блаженствовать боксёр, пе-ренесённый на ринг, где у него только один противник, и этот про-тивник не бьёт его ниже пояса, в спину, ножом, не откусывает ему носа, не зафигачивает ногой в пах, не топчет лицо, когда - в нокдау-не, не рвёт волосы и рубаху, не разбивает нос об коленку, - как может блаженствовать этот боксёр, перенесённый из жуткой катавасии, где все против всех, где он бьёт кулаком и ногами, и кусает зубами, и рычит, и его бьют все, настолько все, что и разобрать нельзя каждый удар, отличить от другого, - сзади и спереди и с левого боку и с правого и сверху и снизу, - и ты не видишь, куда и кого бьёшь, - может, самого себя, - а вокруг не четыре стороны света, а триста шестьдесят четыре, а он и искусства своего боксёрского проявить не может: тесно и никаких правил… Мы вышли на шоссе и остановились. Чернота была кромешная, с неба гроздьями свисали звёзды… И вдруг они показались. О, какими ненужными, какими ненастоящими, какими игрушечными, какими фальшивыми и какими подлыми они здесь показались! Море тёплой, тихой, стареющей темноты и два этих назойливых огонька. Мы напряглись. Так напрягаешься, когда ты один в комнате, шепчешь: Господи, Иисусе Христе, Сне Божий, помилуй мя грешного, - но вот уже хлопнула дверь, и сейчас кто-то войдёт. Непрошеные гости не церемонились. Они росли на глазах и вскоре почувствовали себя достаточно сильными, чтоб зазвучать. А еще через две минуты мой товарищ торопливо и будто заискивающе совал мне руку, чтоб тутже залезть в автобус, набитый сплюснуты-ми человеческими волями, как селёдками в банке. А заискивал он уже не передо мной, Я взглянул на него. Лицо его перекосилось, он судорожно, про запас набрал воздуху в лёгкие и шагнул из нашей темноты в освещённый клубок. Больше никого не было. Темнота отдала его одного. Автобус благодарно заурчал, двери поскорее за-хлопнулись, и его повезли… У меня голова закружилась. Я чуть на землю не упал. Я физически ощутил, будто это я сажусь в автобус. Сотни полузадушенных глаз как клещи впиваются в меня. Они рады. Пропадать так всем вместе. Десятки пил начинают распиливать меня вдоль, вкось и поперёк: Ты - я ты - я, ты - я. Я обливаюсь, я начинаю им подвизгивать, пьяное, нестройное пение гремит по тишине. И я чувствую себя предателем, и ощущение своего предательства всё усиливается, потому что хоть у меня голова кружится, но я точно знаю, я радуюсь каждой точкой своего тела, что это не я, что это не меня, что это не моя очередь ехать на совет нечестивых и сидеть в собрании развратителей. Моя тоже будет, будет через три дня, но сегодня ещё не моя… Жутко по своей воле жить.
|
|