Лейтенант, молодой человек приятной наружности, с узким лицом, глубокими каштановыми глазами, нормального роста, одетый более чем скромно, но предпочитающий всегда иметь свои сигареты. Попал он в этот САНАТОРИЙ БОЛЬНИЧНОГО ТИПА, потому что был болен какой-то редкой неизлечимой болезнью, у которой нет симптомов, а просто она прогрессирует всю жизнь, и потом человек умирает от старости. В палате лежало человек двадцать, но Лейтенант ни с кем не общался, не заводил знакомств. Никто к нему и не цеплялся, слава богу. Это раньше, в юности, Лейтенант старался быть ближе к народу, стремился набраться опыта у старших, потертых жизнью мужиков. Но позже он понял, что никакой такой мужицкой мудрости нет, может и была когда, да вся вышла, что разговоры каждый раз все те же, что есть только невежество и ханжеское самодовольство, и что тот опыт, который неуч постигает годам к пятидесяти, человек мыслящий приобретает где-то сразу после двадцати. Вобщем, в разговоры Лейтенант не вступал -- не интересно, а к нему подходили только стрельнуть сигарету. Больше всех стрелял упитанный чернявый парень в фирменном спортивном костюме. Лейтенант обычно лежал на койке и читал, на просьбу он протягивал пачку, не отрываясь от книги, и кивал в ответ на благодарность. На протяжении последней недели шел дождь. Не дожди, а один большой шумный угрюмый дождь. Пациенты бестолково слонялись по коридорам. По команде оживленно выстраивались в длинную очередь за пищей и на процедуры. Лейтенант всегда приходил последним, через час-полтора, когда очереди уже не было, и флегматично ковырял вилкой постное пюре. Был еще буфет. Под вечер там тоже выстраивалась очередь. Ели печенье и пили кофе с молоком. Толстенький брюнет каждый день брал бутерброд с красной икрой и стакан лимонного сока. Объяснял соседу по столику: дорого, конечно, но организм нужно поддерживать, иначе развалится. Потом не удерживался: брал печенье и кофе с молоком, тыча трешку кому-нибудь из очереди. Лейтенант тоже заходил в буфет, подходил к началу очереди и покупал пачку сигарет без сдачи. Курил он немного, обычно после еды и несколько раз вечером, после отбоя: плохо засыпал в духоте палаты. В первые дни ему было, надо сказать, довольно-таки тяжеловато. Днем в палате стоял деловой мужской галдеж. Из радиоточки ругались депутаты, что тут же живо комментировалось людьми, по всей видимости гораздо более сведущими, чем депутаты. В холле смотрели телевизор, по которому почему-то все время шел футбол, что тоже, разумеется, комментировалось, и у Лейтенанта было ощущение, будто бы ему в голову вбили гвоздь. На ночь палата не проветривалась, потому что как только кому-нибудь приходила в голову такая идея, тут же находились страдальцы, которые кричали, что их продует, они заболеют и умрут. Но в коридор никто не выходил. Когда все утихали, у Лейтенанта было ощущение, что ему в голову хотели вбить гвоздь, но по гвоздю промахнулись. Правда потом... Верке Лейтенант понравился сразу. Когда к ней на укол приходили мужики, каждый раз происходила одна и та же сцена. Пока Верка подготавливала шприц, мужчина, заглядывая ей через плечо, интересовался замужем ли она, откуда она взялась, такая хорошенькая, и не будет ли ему больно. Затем он, жеманно пританцовывая, оттягивал резинку штанов, обнажая судорожно подергивавшуюся ягодицу. Потом ойкал, морщился, открывал снова рот, но Верка громко и холодно говорила: "Следующий!" И он уходил, семеня, с расклинившей рот невысказанной фразой, озираясь и потирая зад. Лейтенант вошел последним, сел на стул и, пока Верка набирала шприц, стал закатывать рукав. Верка даже оглянулась на его молчание. --В руку? --В руку. --Печь будет -- алоэ. --Не будет. Пока Верка колола его, Лейтенант молча смотрел в одну точку и думал о чем-то своем, оставаясь совершенно равнодушным к веркиным манипуляциям с пекучим алоэ. Верку просто потряс этот урок беспримерного мужества. И только когда Лейтенант встал, опуская рукав, и сказал "спасибо", он, наконец-то, посмотрел на Верку открыто, без идиотского кокетства и улыбнулся. И то верно, а то было бы -- просто свинство. Верка была хорошенькой. Сколько ей там было, года двадцать два - двадцать три, классическая медсестра, стройная, блондинка. Может быть, разве что, чуть-чуть сутулилась, ну да это можно и простить, или просто не заметить, ну и еще чуть жестковатые складки у рта. Ну так это жизнь такая. Каждый раз Лейтенант приходил последним, и каждый раз Верка боялась, что не придет. Тогда пришлось бы идти за ним в палату, звать, так недолго себя и выдать, да еще и при свидетелях. Но дней через несколько Верка не выдержала и, когда Лейтенант в очередной раз улыбнулся и посмотрел, просто уткнулась ему в грудь. Верка была почти уверена, что не ошибется, и не ошиблась. Она освободила от ночных дежурств свою напарницу, кругленькую тетю Катю, и прочно обосновалась в манипуляционной. Теперь Лейтенант не спал больше в палате. Через некоторое время после отбоя дверь манипуляционной закрывалась изнутри, потом, через некоторое время, открывалась -- дежурство все-таки, и Верка с Лейтенантом до шести утра спали на кушетке. Тесно, но не душно. В шесть утра Верка вставала колоть антибиотики некоторым больным, и сонный Лейтенант перебирался в палату, где благополучно спал до завтрака. Пока не поздно, скажу, что Лейтенантом его никто не называл. Да и сам себя он тоже так не называл. И к армии никакого отношения не имел. То есть он, возможно, служил когда-то в армии, но скорее всего, никак не лейтенантом. А называем его мы так, потому что ему хотелось бы, чтобы его так называли. В этом не было, боже упаси, какого-то внутреннего военного форсу. Было что-то в этом "Лейтенант" карибское, не даже пиратское, а вообще морское, досчато-палубное, бесшабашно-гордое. Словом, не был он лейтенантом. Лейтенант спал вперемешку с Веркой на узкой больничной кушетке. Вернее, не совсем спал, а так. Спал, но все слышал. И видел, но глаза его были закрыты. Дождя не было, была сухая сентябрьская ночь. Бабье лето. Сквозь открытую дверь манипуляционной и коридор доносился шум тяжело летящей стаи крупных заморских птиц -- мужики в палате ритмично храпели, сопели, кто во что горазд. Кто-то даже хрюкал и почавкивал -- жрал свой бездарный скучный сон. Рядом легко, еле слышно взмахивала Верка. Лейтенант спал практически бесшумно. И никто не видел, какой славный вид открывался из открытого окна манипуляционной. Невдалеке чернел лес. Взошла Луна, и стало видно, как блестят стволы. Еще зеленые кроны играли лунным светом, и у самого леса засветился пруд. Под окном был парк. Не парк, а жиденькая сетка голубых дорожек между темными, темнозелеными до черноты газонами. Луна стояла где-то за спиной, но резкие тени трех тополей и лавки у одной из дорожек выдавали полнолуние. Еще минута, и зажглись бледной синевой стрельчатые окна пристройки -- актового зала санатория. Да, надо сказать, что при санатории был клуб, но с первого сентября он не работал. Завклубом Штырьков уже вечером тридцать первого августа открутил кино на час раньше, запер двери на замок и смылся. Вот, значит, Лейтенант лежал с закрытыми глазами и ему было грустно. И было ему грустно оттого, что ему скучно слушать депутатов в радиоточке, неинтересно смотреть футбол, не с кем поговорить о Xорошо Темперированном Клавире или о загадке полотен Брейгеля. И было ему грустно оттого, что никто его не называет Лейтенантом, и оттого, что Верка, конечно, девчонка славная, но его, Лейтенанта, не любит. Да и он ее не любит, а так, просто девчонка славная. А за окном, тем временем, произошли интереснейшие изменения. Голубой огонь стрельчатых окон клуба погас, и зажегся желтый, электрический. Одно окно со стуком распахнулось, и стали слышны голоса. Нестройный гул высоких, грудных -- женских и один жесткий, лающий -- мужской. А потом и музыка. И музыка-то была какаято дурацкая, пошленький мотивчик под пошленькую аранжировку. Но отчего-то сделалось Лейтенанту еще тоскливее. Будто бы там, где музыка, сейчас происходит что-то главное, что-то непонятно-необходимое в его жизни. Но его туда не пригласили, и без приглашения не впустят. Лейтенант открыл глаза и приподнялся на локте. Верка заерзала: --М-м-м. --Вер, что это там? Верка почмокала губами и нехотя ответила: --Это Штырь варьете натаскивает. --Какое варьете? --Не знаю, для загранпоездки, что ли. --И ночью? --Когда шефа нет. Лейтенант сбросил ногу и попытался встать. --М-м-м,-- Верка напрягла руку и не пустила. Лейтенант лег. Музыка играла. Тоска прогрессировала. Но он лежал неподвижно, пока веркино тело опять не приняло мягкость сна. Тогда он встал, оделся бесшумно в темноте и, лавируя между стеклянными шкафами, вышел. Спустился по лестнице. Луна отступила от парка и занялась окрестностями. В парке царили окна, источая ядовитый свет, хриплую музыку, лающий голос и топот ног по паркету. Лейтенант сидел на лавке и курил. Наташа была существом воздушным. У нее были впечатлительные глаза и впечатляющая фигура. Все ее эмоции, переживания и даже мысли мгновенно отражались на ее милом, немного детском личике. Неплохой овал и совершенно неправильный, какой-то озорной и, вместе с тем, как бы слегка обиженный курносый нос. Знакомый художник битый час мучился над ним, рисуя ее портрет. Так и не вышло, чтобы похоже. Наташа умела танцевать. Больше она, кажется, ничего не умела. С детства она занималась танцами, танцами, танцами. Народными, эстрадными и, наконец, бальными. Нельзя сказать, что она танцевала уж так хорошо. Бывало, и сбивалась легко, и не дотягивала она до мировых стандартов. Но, боже мой, сколько было в ее танце фантазии, темперамента, души, черт возьми! Она могла станцевать любую музыку. От раннего барокко до самых невиданных современных стилей. Она находила те движения, которые только и соответствовали этой музыке. И было это неповторимо и непохоже ни на один танец мира. Наташа. А потом замужество, и -- неудачно. И еще замужество, и снова не то. И второй муж запретил ей танцевать. Еще бы -- у нее же там был партнер! Да, не перевелись еще в природе, не вымерли люди этой железобетонной породы. Сумасброды-ревнивцы, с пустыми, не принимающими оправданий глазами, как же тяжело вам живется! Еще не надели вам рогов, и в мыслях-то не было, а вы их все примеряете, да примеряете. Но Наташа не относилась, слава богу, к той части женщин, для которых важно, чтобы был хоть какой-нибудь, но муж. Не сразу конечно, но решилась -- и снова одна. Но было уже много упущено, и далеко ушли вперед, кружась в вальсах, друзья. И где взять партнера, и в коллективы не берут. Наташа работала то там, то сям, то на пол-ставки, то на четверть, но не там где хотелось, не там куда душа лежала. Наконец, вроде и повезло. Как это бывает, через подругу сестры подруги прослышала, что набирают их, ищут их, потерянных плясуний. И перспективка там тоже, между прочим,-- поездочки, гастрольки заграничные. Тридцать собралось их в автобусе, который долго вез их по вечернему шоссе к месту репетиции. Отобрать должны были десять-пятнадцать, и в тусклом, мерно гудящем салоне царили недобрые взгляды. Только, пожалуй, Наташа светло улыбалась остальным, видя в них своих будущих коллег. Она была уверена, что ее выберут, потому что верила в свою счастливую звезду. Она должна танцевать, и она будет танцевать. Ну-ну. Не знали девчонки, чем попахивают такие турне. Будто бы не было многочисленных газетных статей о том, как завозят глупых танцовщиц за границу и ставят перед выбором: либо помирай с голоду, либо... Но поверили, но поехали, и будут еще бороться за право встать перед этим выбором. Да, кому-то не повезло, кто-то там, в призрачной и страшноватой загранице вместо танцев ходил по рукам, но в нашем случае, разумеется, все будет по-другому. И вербовщик вроде-бы приличный, и худрук в танцах понимает, и всетаки везут не куда-нибудь, а на репетицию. Репетицию танца, между прочим. А Штырьков, стоя у водительской кабины, уже остро и критично осматривал своих подопечных. "Неплохая коллекция. Прям не знаю, как и отбирать. Ну ладно, вон ту, с родинками, мы обломаем. И эту, с косичкой. Это не то. А этих двух сам бы... Да... И сразу двух..." Ну и так далее. А вообще, он здорово все продумал, этот Штырьков. Его компаньон, который сейчас спит на заднем сидении, вдрызг разбитый алкоголем, делает загранпаспорта, да и за "бугром" имеет зацепки. А танцевать девки все-таки будут. Один раз. Или два. Как получится. Так что один танец прорепетируем. Очень выгодно набирать танцовщиц на такие дела. Прикрытие -- раз, гарантия хоть какой-нибудь фигуры -- два. Ах да, вначале все же будет танец - три. Это у нас, возможно, сразу вызвали бы подозрения ночная высадка, шепот, актовый зал уединенного САНАТОРИЯ БОЛЬНИЧНОГО ТИПА. Но девчонки этого не заметили. Главное -- станцевать, главное -- понравиться. Они переодевались прямо в зале. Наташа разложила на стуле свой старый бальный костюм -- бережно везенное в автобусе платьице с чесучевым верхом, юбочка из бордового панбархата с переливчатыми маркизетовыми клиньями. Спинка -- из старого сетчатого чулка, да сеточки-колготки на ножках. Очаровательно. Полуодетые плясуньи наносили на сосредоточенные лица макияж. Великолепная картина! Повезло тому, кто подглядывал в эту минуту за ними не тайком в щелочку, или сквозь давно немытое окно, а как автор, смело сняв с зала крышу и одну из стен, и выискивая неторопливым взглядом (с остановками, не без этого) ту, о которой мой рассказ. И вот -- сцена. Включили музыку -- средненький эстрадный мотивчик. Наконец-то открыли окно -- такой спертый воздух! Штырьков лаял делово: --Девочки, девочки, встали по кругу, не жмитесь, сцена большая, места всем хватит! Эстрадный танец, по кругу, справа налево, прошлись, прошлись, не жмитесь, интервальчик держите, давайте, давайте, двигайтесь, размялись, размялись, так, на экспромте, чисто на экспромте, двигайтесь, двигайтесь, танец! Я смотрю, я хочу видеть, кто на что способен! Наташа шла в затылок худенькой брюнетке с детскими узкими плечами. По ее худобе, развитым икрам и выворотности стоп Наташа определила -- балерина-неудачница. Конечно, неудачница. Все они тут... Наташа не разминалась. Она танцевала с первых же тактов, она уже знала, уже придумала, что это за танец. Она уже любила эту музыку. Нет, не дурной вкус проявляла сейчас Наташа. Только -- душу плясуньи, живущей движением своего тела. Ритмик был простенький, но с перебивочками, синкопированный, что-то прослушивалось в музыке испанское, но так, только лишь при детальном рассмотрении. И Наташа уже была гордой синьорой. Ей изменил мужчина. Нет, не изменил даже, а посмотрел на другую, но как посмотрел, гад! И она уходила от него с гордо поднятой головой, линия ноги воткнута в пол шпилькой каблука, нога сгибается, сетчатое бедро кричит: "Я ухожу, я не вернусь никогда больше, ты потерял меня!" Разлет юбки, рука вверх, рука вперед, кисть отвергает любое поползновение: "Не подходи ко мне!" Глаза ненавидят. Это уже не танец. Это -- роль, куда там Карменсите, просто шлюха, здесь же -- благородная испанка, оскорбленное достоинство женщины. Но не дают, не дают играть, не дают танцевать, сзади наступают на пятки, впереди семенит балерина-неудачница, уже скорее похожая на школьницу в своей крахмальной юбчонке. Да это не репетиция, а урок ритмики какой-то. Девчонки жмутся друг к дружке, натыкаются на плечи, цепляются ногами, озираются беспомощно. Музыка ушла куда-то вниз, под сцену. Сцена, вначале казавшаяся стандартными клубными подмостками в метр высотой, оказалась чудовищно высокой, гипертрофированной,-- вон Штырьков внизу, а над ним -- еще в его рост, а то и больше. А он шныряет между хаотически расставленными откидными креслами, тявкает, смешной. Но это уже не важно, дайте только станцевать. Сейчас -- поворот к рампе, надо только притормозить, пропустить вперед неуклюжие спины и пройтись, как положено, танцевать -- так танцевать! Но такты идут, а впереди по-прежнему нет места, маячат крахмальный шелк и узкие плечи. Ладно, идем. Шаг. Синкоп. Руки поменялись. Нет, плохо, что-то не клеится, какая-то вязкость в суставах, воздух -- как вода, нет -- как масло, как глицерин, сдавливает движения, не дает работать, не дает сделать танец. И эта балерина-дуреха вечно под ногами. Обойти, обойти вдоль рампы, вдоль самого края, пронести свой танец перед залом, хотя бы и пустым. Шаг. Синкоп. Вроде бы лучше. А-ах! И Наташа оступилась, и захватило дух -- падение. Почти кувырком, лицом вперед -- на пакеты театральных кресел, на их острые спинки, как топоры сложенные остриями вверх. Но нет, не разбилась, вспомнила -- ведь можно притормозить падение, вспомнила, что умеет это, что делала так много раз, еще с детства -- и сколько раз спасалась! И падение замедлилось, будто под рампой воздух был водой и выталкивал ее тело. И зависла над самыми лезвиями кресел. Вспомнила, вспомнила! Ведь можно больше, можно и вверх! Но куда вверх? На сцену, где как слепые котята тычутся друг в друга дети, оглушенные музыкой? Нет, не туда, только на простор, в окно, и дальше, пока есть в теле этот дар, эта легкость. Наташа вдохнула полной грудью, расправила руки, и... Лейтенант слышал, как музыка сбилась, смешались звуки, и видел, как Наташа, сбросив с себя ядовитый желтый балахон и одевшись в лунный блеск, вырвалась в распахнутое окно. И пошла плавно вверх, к лесу, врезаясь в свежий ночной воздух. Музыка сразу пропала, поняв свою ненужность, и пропала тревога в сердце Лейтенанта. Но появилась тревога другая, легкая и быстрая, как холодный жар при прыжке в воду. Вдруг не сможет? Вдруг забыл, разучился? Лейтенант встал быстро и пошел по дорожке. Прыгнул, пружиня. Еще. Так, хорошо, теперь с зависанием в воздухе. Получается. Теперь -- больше. Еще. Теперь -- попробовать не касаться дорожки. Отлично. И -- вверх, вверх -- за ней, быстрее, догнать! И не было уже тревоги никакой и никакой тоски. Только нарастание скорости, пространство вокруг и Наташа впереди. Лейтенант приблизился к ней на расстояние вытянутой руки, но догнать не мог, видимо они летели на пределе человеческих возможностей. Тогда он окликнул ее: --Наташа! --А, Лейтенант! -- И улыбнулась, обернувшись, как она умела -- всем лицом... Вот такой вот мне приснился сон неделю назад. Причем во сне я был и Лейтенантом и Наташей одновременно. То есть я и со стороны их наблюдал, а ими был только местами. Наташей, в частности, только тогда, когда она падала со сцены. И то, вернее сказать, я не совсем был ею, а только воплотился в нее насекундочку, чтобы помочь ей вырваться из падения, а дальше она сама полетела. А Лейтенантом я был. Был, когда он оттягивал свой обед, презирая очередь, и когда сигаретами угощал, не глядя на просящего. М-да. Вот приснится же такое. Но хоть связно как-то, с деталями. А то хуже бывает. Вот вчера, то есть сегодня, чтоб далеко не ходить, мне приснилось, что я хожу по городу, и на меня надето плюшевое чучело небольшого дракона -- как раз в человеческий рост. И я вот так вот хожу и пугаю сограждан. М-да. А потом я это чучело снял, и оно на меня набросилось, а я хотел разорвать ему пасть, как Самсон льву, но пасть была какой-то безразмерной, и я ее все растягивал, растягивал... М-да. Идиотизм какой-то. Говорить стыдно. А вначале я, собственно, и был драконом, но нарисованным, мультяшным, и нас было несколько, и я потом откололся от них и пошел гулять по городу, и тут уже и оказалось, что это на мне чучело надето. М-да... А по-моему, они счастливы -- Лейтенант и Наташа.
|
|