…Скажу, скажу все, что хочу сказать… Мы, наверно, просто не умеем разговаривать. Тупые и серые, быдло, стадо, единственные живые в этом мире. Присосались, ух как присосались, сил нет терпеть… И слов нет, не могу говорить, только чувствую, что недолго осталось. Может быть – десять лет, возможно – сто, скорее всего - тысяча. Хорошо бы завтра. Почему молчим? Может быть – не знаем? Знаю, все знаю. Мне за тонну мешков частник платит двадцатку, а по государственной расценке – восемь рублей. Где остальные двенадцать? Где? – хочу спросить каждого, да вот не спрошу, промолчу. Положено. Во Франции положено с богатых брать шестьдесят пять процентов налога. Выходит, по французским меркам самый богатый – это я. Нет у меня ненависти. Только что понял. Думал раньше, что ненавижу - яро, бешено, до кругов в глазах, до того, что дышать нельзя. Нет, не бойтесь, нету ее, родимой. Злоба есть, великая злоба. Копится по капле, сбивается в ком, тонет в житейских проблемах, как айсберг. Только и видать верхушку. Знаете, чуть не сорвало однажды. Круг на унитаз покупал. Сначала в продовольственный зашел, хлеба купил, яиц, соку дочке. А потом в хозтовары пошел. В кармане шестьдесят пять рублей. А самый дешевый кусок пластмассы семьдесят стоит. Зарплата была неделю назад. Стою, а в глазах – пятна, дышать не могу, сиплю только, сам себя давлю: «Молчи, молчи». Помнится, видел парочку раз мужиков, не пьяных, один – совсем старик, стоял на ветру, сжимал жилистые кулаки и сипел сквозь зубы: -Автомат бы мне, братцы, автомат бы мне… Пошел бы убивать… А кого убивать – это уж мы сами разберем. Трудновато, конечно будет. Раньше просто было – раз дворянин, то надо убить. Но и сейчас, конечно, легко разобраться. Проще всего – убивать надо того, кто после рабочего дня не сможет показать, дать пощупать – что он сделал за весь день. Врач и учитель, наверно, тоже не смогут, но мы то уже давно решили на их счет. Но – молчок, об этом нельзя… А материмся мы не просто так. Это, конечно, глупость все, понимаю, что умишком не вышел. Только вот матерком эмоциональней получается, резче, жестче, отчетливей. А еще мы так друг друга узнаем. Друг другу доверяем. Ведь если скажешь – «…мать…» - то понятно, что оскорбил. И тот, кто оскорбил, он тоже понимает, что в любую секунду может за слова ответить. Доверие так вырабатывается, правду приходится говорить, только трудяга не врет. А чем красивше говорят, чем правильней и культурней – тем больше лжи, обмануть нас хотят, ласковыми словами зазывают. Мы понимаем, но молчим. Мы же стадо, быдло, наше дело молчать и работать. Мало нас, ох как мало. Посчитать – на миллион бездельников всего шестьдесят тысяч работяг приходится. А где и меньше. В Ярославле, например, всего тридцать тысяч, а людей у них больше. А Москву мы уже придумали как брать. Туточки не ошибешься – вали всех под корень, за Кольцевой в будний день. Только не дадут, сыновья и братья наши не дадут. Положат на подступах, поразвешают на крестах, хотя, может быть, и уболтают. Болтать-то все горазды… кроме нас. Называется - свободное государство. Митинг – и тот по разрешению. Курам на смех. А коммунисты людей на митинги сгоняли. Там хоть раз в жизни можно было хоть что-то сказать. А сейчас и такого не скажешь. Пальцем у виска покрутят. Да и не умеем мы говорить. Это только они, в костюмчиках и дорогих ботинках, с портфелями и с прическами – умеют красиво отрекаться, желательно с трибуны. А я не отрекаюсь. Я все помню, ничего не забыл, знаю, только молчу. Смотрел тут телевизор. Видел по новостям внучку белого генерала. Стоят вокруг нее, радуются, цветами встречают. И еще какого-то белого адмирала привезли из Франции, в гробу. Сказали, что это – «мощи». Точно. Сам видел. А вы когда-нибудь ведь корову видели? Кролика? Овцу? А не помнишь, то есть – помните, на вас коровы нападали? Или, может овцы? Кролики там… Меня лошадь кусала. Лошадь – животное почти дикое, свободолюбивое. Еще я однажды кролику сдуру пальцы в рот засунул, хотел посмотреть, как у них пасть устроена. И знаешь что? Мне этот кролик палец до кости прокусил. У них зубы острей японской стамески. А? Вот и представьте… Представь, тогда, в семнадцатом году… Ведь русский мужик – он на кролика похож, на овцу, на корову. А теперь подумай, до какого состояния надо довести эту животину, этого серого, забитого, покорного и трудолюбивого человека, чтобы он на хозяина полез, да не с кулаками, а с ножом? Гайки завинтили, до такого унизили, довели до ручки так, что мужик своими зачаточными мозгами понял, что дальше невозможно, дальше – край. Не марксисты победили. Там народ дворянам в горло вцепился зубами, что острей японской стамески… И теперь – забыли. Встречают внучек палачей с цветами, самих палачей святыми называют. Всё забыли, все забыли, молчат, улыбаются. Но нет, я не забыл. Я ничего не забываю, я тогда еще пятьдесят лет как не родился, а помню… Помню… Я ей, гадине, в лицо плюнуть должен, а она поблагодарить. И генерал этот вшивый – проиграл японскую, мировую, гражданскую, а его – с почестями, чуть ли не святым считают… Молчаливо копится злоба, капля за каплей. Считал когда-то, сколько должен вагонов разгрузить, чтобы на квартиру заработать. Тысяча двести штук по пятьдесят четыре тонны – на одного. Копить начал, вкалывал – а у них кризис, обвал, торпеда в борт Центробанку. Когда знать не знал этот банк – мог пойти, купить что хочу, съесть что хочу, выпить что хочу. А остался – трезвый, голодный и без штанов. Не деньги надо в банк нести. Туда со стволами нормальные люди ходят. Только так. Считал на заводе, сколько я металла один обработал. Получилось, что за год я сто двадцать автомобилей собираю-обрабатываю. В одиночку. Вот только нет у меня ни автомобиля, ни гаража. Глупый, понимаю. Считал сколько картошки вырастил и зерна. Сам, от начала до конца. Четыре тысячи человек мог кормить целый год. Четыре тысячи лет мог прожить. А под конец месяца копейки считаю, боюсь лишний батон домой купить. Эх ты, серость, раб, быдло переученное. А еще семнадцать с лишком лет образования за плечами. Да, семнадцать, если курсы наладчиков на заводе не считать. Слышал, читал мужика, который свой роман цифрами назвал. 1984, кажется. Писал он, что слышал, как три сотни женщин кричат. Удивил, называется. А как шестьдесят шесть баб молчат, а потом в единый миг взрываются, и у каждой в руках – серп или коса – это вы видели? Никто видеть не хотел – все бежали, боялись, надо же – скотина заговорила! А мне туда идти пришлось. Клятву дал тогда, что никто моих женщин не обидит никогда и ни за что. Сам себе дал. Я уже три года как начальник. Шестьдесят с лишком женщин и двадцать пять мужиков в подчинении. Одной крови мы, и каждый день – молчу и жду, разговариваю, сжимаю зубы, коплю злобу, каплю за каплей, много еще осталось терпелки, лишь бы дожить до светлого дня. Предал, предал я своих женщин, на второй же день писал на них докладные и приказы. Каждым словом добавлял в копилку, чтобы не дрогнуть, чтобы смочь, суметь, не дать себе поблажки. Ведь среди массы людей трудно найти и указать пальцем на одного: «Вот этот виноват». Нет, даже надзиратели в тюрьмах зачастую образованные и благородные люди. Ни один чиновник не вызывает агрессии. Женщины в паспортных столах возбуждают даже жалость – они так устают, что хочется помочь. Нельзя будет проявлять слабость. Злоба в душе безумная, её ничто не должно остановить. Прийти в офис, или в кабинет, в любое помещение, где есть кондиционер, или просто – два письменных стола… И выпустить пулю промеж удивленных глаз… потом достать у мертвого человека паспорт из внутреннего кармана пиджака, посмотреть адрес, семейное положение, детей. Приехать по адресу, выломать дверь, схватить за волосы красавицу-жену, но не насиловать, а пустить пулю в живот, чтобы она помучалась, и хотя бы спросила сама себя: «За что?». Воткнуть четырехлетнему щенку нож между ребер и провернуть, чтобы хрустнуло. Из кроватки вытряхнуть сопящий кулек, подкинуть на одной руке – и разбить двухмесячным ребенком окно с восьмого этажа. Найти в спальне деда-ивалида и вытряхнуть старого с балкона. Вот такая злоба, вот до такого можно довести человека, вот так выглядит восставший раб. Только так можно поступать с людьми, которые только и мечтают половчей нас в упряжку запрячь. Заодно уж возьму крышку от унитаза – зря, что ли ездил? Но даже так мы не сможем выместить злобу. Нет, мы найдем не только близких, но и дальних родственников, заодно и всех друзей, потому что скажи – кто твой друг - и мы найдем его. Плакали, плакали бабы, зубами скрипели. Тринадцать часов за день отработали, но не смогли норму выполнить, с них за это премию сняли, и заставили объяснительные писать. А у них пальцы от адской работы не разгибаются… Меня первого надо к стене ставить. За предательство. Но лучше помолчим, будем надеяться на будущее. Ведь должен кто-то верить. И я верю, искренне, всей душой верю, что придет миг, но не будет умников, зовущих к новой власти и порядку. Любая власть отнимает у нас свободу и заставляет не жить, но выживать. Любой порядок загонит нас в стойла, чтобы новым вампирам было удобней сосать нашу кровь. Как же я хочу почувствовать свободу, но не ту, о которой говорят: «духовная». Глупости, нет ее для нас, мы ведь дубье, скоты, серость. Но когда-нибудь, пусть завтра, пусть через тысячу лет – но мы заговорим, и это будет не звук, не буква, не слово. Яростный рык, полный боли - так кричат победители на развалинах побежденного города. Оскалив зубы, по колено в дерьме, руки по локоть в крови, брови и ресницы сгорели в пламени пожаров, глаза готовы выскочить из орбит, усталость в каждой мышце, ни одной мысли в голове... Свобода! Свобода! Свобода, равенство, братство! Пусть на один только миг…
|
|